Иностранный легион — страница 44 из 122

так французы, культурные люди, могут так нагло обманывать, тем более нас, русских, все-таки много сделавших для Франции. Слово «легионер» — это на местном переводе — бандит. Не так давно, всего за два-три года до приезда в Легион русских,[406] взгляд на легионера был таков: после занятий трубач выходил и особым сигналом извещал жителей, что легионеры «идут гулять»; все магазины закрывались. По приезде же русских отношение жителей резко изменилось к лучшему, и даже многие из нас сидели, бывало, в частных семейных домах. Не знаю, с какой целью, но французы всячески старались воспрепятствовать нашему сближению с жителями. Были случаи, когда французский офицер, завидя кого-либо из легионеров, гуляющего с цивильными,[407] начинал на него кричать на всю улицу, придираясь к чему-либо, и нередко приказывал вернуться в казарму. Результат возвращения — призон. Несколько слов хочу сказать о французском военном призоне: сажают в одиночную камеру размером 1,2 х 2,6 метра. В камере стоит бетонная кровать без всего. Это — вся обстановка. На ночь выдается половина простого солдатского материала. Утром получает кару[408] темной жидкости кофе с сахаром. После кофе выстраивают всех арестованных и гонят на работы. Правда, работы попадаются иногда легкие, но при семидесятиградусной температуре вынести очень трудно. Работы продолжаются до обеда. Обед, если его можно так назвать, состоит из бульона, куска мяса и какого-нибудь легюма.[409] В это мешается вместе и прибавляется на три четверти литра всего содержимого три-четыре столовые ложки соли. Таким образом вся эта бурда становится несъедобной, приходится выливать весь бульон, затем промывать холодной водой (которая дается раз в день) и есть остаток. После «сытного обеда» опять выстраивают на так называемую «гимнастику». Дают вещевой мешок, который наполняется камнями и надевается на плечи, и вот с этим мешком приходится сначала маршировать, потом бегать, потом опять маршировать. Команда «Стой!» и сразу же — «Ложись!», следом — «Вставай!», и без перерыва раз двадцать-сорок (зависит от дежурного маршалля), большинство изнемогает и уже после четвертого-пятого раза не может подняться. Тяжесть камней — около тридцати пяти кило. Безусловно, от такой «полезной гимнастики» спины почти у всех разбиты до крови. Такая гимнастика продолжается около полутора — двух часов, а после — опять работа, до ужина, по качеству такого же, как обед. Мне самому приходилось несколько раз сидеть в призоне, и все это испытал на себе. Мне бы очень хотелось, чтобы эти строки когда-нибудь попались на глаза какому-нибудь культурному французу. Все это, виденное и испытанное нами, озлобило нас, и вот собралась кампания, в числе 27, и мы решили не бежать, а с оружием в руках и на конях пробираться через цепи гумов (арабы, французская полевая жандармерия), захватить баркас, хотя бы даже с боем, и пробраться в Триполитанию.[410] План был выработан, патроны достали, и день выступления был назначен на 22 августа 1922 г. Сколько волнений и хлопот пришлось пережить за это время в ожидании 22 августа! Но вот наконец настал и этот день. В 5 ч. 30 м. утра эскадрон выступил на занятие. Компания наша была подобрана, так что мы были все вместе. Я, как исполняющий должность урядника, повел взвод на занятия. Взвод состоял из сорока двух всадников, таким образом, мне предстояло, возможно, правда, освободиться от тех пятнадцати человек, которые не были посвящены в тайну заговора. Отделив этих пятнадцать, я приказал им идти в ближайшую арабскую деревню, расположенную в трех километрах от нашего плацдарма, и ждать меня там, а я с остатками якобы поеду на ближайшую жандармскую станцию для принятия от них восьми дезертировавших легионеров. Предлог был довольно глуп, но в этот момент от волнения я не мог придумать ничего более умелого. Я ставил на карту свою, а также и остальных двадцати шести, — жизнь. Лишь только эти пятнадцать скрылись с глаз, я приказал зарядить карабины и два вьючных пулемета. Приказание было исполнено, мы сняли шапки, перекрестились и двинулись в путь. Первую и вторую цепи гумов мы прошли благополучно. Но, когда мы стали подходить к третьей цепи, несколько гумов отделились и вышли нам навстречу. Узнав от меня, что мы делаем маневры, они не поверили, так как, во-первых: такие маневры к границе никогда не бывали; 2} им об этом ничего не известно, а в случае маневров всегда сообщают жандармам, то они категорически потребовали, чтобы мы повернули назад. Видя, что мы очень долго разговариваем, другие гумы стали подходить к нам; положение было самое критическое, и медлить было нельзя. Тогда я по-русски скомандовал: «Рысью, марш!» — и моя группа, смяв гумов, тронулась. Видя такую картину, гумы из револьверов дали несколько выстрелов, не причинив, однако, нам никакого вреда. Остальные гумы, услышав стрельбу, открыли по нас тоже стрельбу, но было уже поздно, т. к. мы успели ворваться в их цепь и открыли по ним убийственный огонь, результатом чего было 10 убитых и несколько раненых[411] им об этом ничего не известно, а в случае маневров всегда сообщают жандармам, то они категорически потребовали, чтобы мы повернули назад. Видя, что мы очень долго разговариваем, другие гумы стали подходить к нам; положение было самое критическое, и медлить было нельзя. Тогда я по-русски скомандовал: «Рысью, марш!» — и моя группа, смяв гумов, тронулась. Видя такую картину, гумы из револьверов дали несколько выстрелов, не причинив, однако, нам никакого вреда. Остальные гумы, услышав стрельбу, открыли по нас тоже стрельбу, но было уже поздно, т. к. мы успели ворваться в их цепь и открыли по ним убийственный огонь, результатом чего было 10 убитых и несколько раненых.[412] Гумы в панике бежали, мы совершенно беспрепятственно дошли до берега, обезоружили еще двух гумов, охранявших военный сторожевой баркас, оставили лошадей, погрузились и отчалили. Не зная верного расположения этого проклятого залива, мы взяли прямое направление на Триполи. Около 30 километров мы плыли благополучно, и уже была видна на той стороне сторожевая будка, как почувствовали, что баркас на что-то наткнулся, прошел еще несколько метров и остановился. Мы сели на мель. Несмотря на пятичасовое наше общее усилие, мы ничего сделать не могли, т. к. мель тянулась почти на три километра, а до берега было километров восемь-десять. За это время была организована погоня за нами. Зная, что мы будем бежать прямым путем и должны будем обязательно сесть на мель, французская рота, вызванная из Меднина,[413] догнала нас, и мы, после некоторых переговоров, сдались, так как французский офицер заявил, что если мы не сдадимся, он прикажет нас уничтожить, и обещал никого не бить, а доставить нас прямо в штаб эскадрона. А оттуда — в штаб полка в г. Сус. Весь эскадрон нас встречал, и были слышны одобрительные возгласы, а некоторые ругались — «почему мы им ничего об этом не сказали». Ввиду того, что мест в призоне для всех не оказалось, нас отправили в местную тюрьму, где режим был значительно лучше. В тюрьме мы пробыли десять дней, и на одиннадцатый день нас погнали в штаб полка. В течение почти месяца длилось следствие, и наконец нам объявили, что следствие закончено и мы отданы под военный суд. Положение сразу улучшилось: нам выдали матрацы, одеяла и даже подушки. Разрешили курить, вообще перешли на привилегированное положение. Мы были совершенно освобождены от работ. Начались томительные дни в ожидании суда. Так продолжалось до четырнадцатого декабря 1922 г. Наконец четырнадцатого нам сообщили, что завтра нас отправят в Тунис на суд. Целую ночь я провел в раздумье и думал, чем все это кончится. Скажу откровенно, что если бы в тот момент у меня была бы хоть малейшая возможность, я кончил бы жизнь самоубийством. Под рукой не было абсолютно ничего. Пятнадцатого вечером нас погрузили на поезд под взорами любопытной толпы, часовые прохаживались вдоль всего состава. Только за две-три минуты до отхода поезда наш вагон прицепили к составу. Наконец поезд тронулся. Где-то на перроне закричали: «Ура!» — и вдруг запели нашу донскую песню «Черный ворон». Это казаки провожали нас, и никто из них и нас не был уверен, что мы когда-нибудь вернемся. Некоторые из нас хотели посмотреть, быть может, последний раз в окно, но кандалы не дали возможности это сделать. Многие из нас плакали! В Тунисе нас разместили в военной тюрьме. Режим оказался не особенно строгим, и нам даже дали возможность работать — шили мешки. За это два раза в неделю мы могли на заработанные деньги покупать себе хлеба и табаку. Но больше, как на один франк, записаться было нельзя; остальные же деньги пропадали.

В Тунисе мы ждали суда, и вот наконец в феврале месяце мы предстали перед военным французским судом. Многие держали себя спокойно, но некоторые волновались, и больше всего — я, так как обвинение, главным образом, ложилось на меня. Чтение обвинительного акта продолжалось час с четвертью. Каково же было мое удивление, когда председатель суда прочел, что я являюсь главным ответчиком за убийство шестнадцати гумов! На меня напала сразу полная апатия. По окончании чтения обвинительного акта председатель суда предложил, почему-то только мне, выбрать себе двух казенных защитников, на что я категорически отказался, заявив, что буду защищаться, по силе возможностей, сам. Откровенно говоря, я уже не верил французам, и я решил сказать всю правду им в глаза. Суд длился всего часа 2. На вопрос председателя: «Признает ли себя виновным?» — каждый отвечал: «Да». Когда очередь дошла до меня, я заявил: «Нет, не признаю ни по одному пункту». Удивление выразилось на лицах членов суда. Я сразу учел, что если я скажу «да», то этим-то я подписываю себе приговор на десять лет, а потому я решил идти «ва-банк», и этим, можно сказать, я спас себя от неминуемой гибели. Я совершенно не слыхал обвинительной речи военного прокурора, я всецело был поглощен тем, что я буду говорить. Наконец очередь дошла до меня. К сожалению, я не настолько владел французским языком, чтобы я мог сказать все то, что было у меня на душе! Но главную суть я высказал, правда, три раза председатель суда меня прерывал, говоря, чтобы я не забывался, но все-таки я сразу увидел, что председатель был уже на нашей стороне. Когда вопрос коснулся офицерской чести, я привел в пример, когда французский офицер, заведомо зная, что я такой же офицер, как и он, явно издевался надо мной, заставляя без передышки садиться на лошадь и слезать, без седел, в течение сорока восьми раз, и когда я изнемог и не мог уже даже подпрыгнуть, то не французский офицер, а лошадь догадалась, нагнула голову и форменным образом вкатила меня на себя. Это был факт. Закончил я словами: «Мы, русские офицеры, попавшие в Легион, потеряли обманным путем свою родину, но чести мы не теряем, а смешно говорить о чести французскому офицеру, позорящему не только свою честь, но даже нацию такими поступками. Когда председатель говорит, что я оскорбляю честь французского мундира, — я заявляю, что говорю в данном случае о том офицере, с которым мне пришлось столкнуться. После, как я узнал, этот офицер, вскоре после суда, был переведен в один из спанских кавалерийских полков. На вопрос председателя: могу ли я назвать фамилию этого офицера? — я охотно называю, добавляя, что этот офицер был одно время