самый фантастический вид. Так как погода стояла холодная, никто не расставался с одеялом, накинутым на плечи. В таком виде сидели в бараках, выходили на поверки и даже ходили с рапортом к сержанту. Остряки назвали этот костюм национальной одеждой легионеров. После распродажи собственного имущества приступили к казенным одеялам. Так как наличность одеял время от времени проверялась сержантом, то их надо было продавать так, чтобы количество не уменьшалось. Одеяла были очень большими, и из этого положения вышли очень легко, разрезав оставшиеся пополам. Правда, после такой операции спать становилось холодно, но это обстоятельство никого не останавливало. Вначале одеяла выносили из лагеря, обкручивая их под френчами. Начальство не обращало внимания на немного полные фигуры всех отпущенных, и дело шло, как по маслу. Однажды один легионер решил продать сразу два одеяла и перед отходом в отпуск был пойман сержантом. После этого всех отпускаемых стали обыскивать. Эта мера, однако, не остановила распродажи одеял. Хотя все расположение лагеря было отделено от внешнего мира проволочными заграждениями и, кроме того, вдоль проволоки стояли часовые-арабы, наши проделали в одном месте лазейку, которую на день заделывали. Арабы вообще отличаются халатным исполнением своих обязанностей, поэтому с наступлением темноты было нетрудно протаскивать через лазейки одеяла целыми партиями. На той стороне их принимали ушедшие в этот день в отпуск и переправляли к известным уже скупщикам. Таким образом, к концу нашего пребывания в лагере целых одеял, за редким исключением, ни у кого не было. О том, что это делалось ввиду крайней нужды, свидетельствует то, что мы же сами страдали от этого, так как, оставшись с маленькими одеялами, жестоко мерзли по ночам. Начальство наше, несомненно, знало о продаже одеял, но делало вид, что ничего не замечает, когда на поверках вместо одеял выносили только куски их. Вероятно, даже толстокожий сержант понимал, что в таком положении люди жить не могут, но ничего для улучшения его не предпринимал, продолжая обкрадывать нас самым беззастенчивым образом. Арабы, несшие караульную службу в нашем лагере, видя такое безобразное к нам отношение со стороны французов, держали себя очень вызывающе. Да и как можно было иначе, когда им поручали обыскивать нас и во всех столкновениях между ими и нами виноватыми оказывались мы! Несколько раз дело доходило до кулачной расправы, причем в этом случае победа всегда бывала на нашей стороне. После таких столкновений карцер, обыкновенно, переполнялся русскими. Поводом к аресту служило указание араба, что такой-то принимал участие в свалке. Арабы же всегда считались правыми и никакого наказания не несли. Состав караула менялся несколько раз, и уходящие с сожалением покидали тепленькое местечко. Русские очень быстро разделились на два лагеря — оптимистов и пессимистов. Число вторых росло с каждым днем, и к моменту нашего отъезда первых осталось совсем немного. Оптимисты стояли на той точке зрения, что все наши невзгоды — чисто временные и с отъездом из Константинополя все сразу же изменится к лучшему. Пессимисты ничему не верили и считали, что чем дальше, тем будет хуже. На этой почве происходили ссоры, и обе стороны ожесточенно спорили. Жизнь шла очень однообразно и томительно нудно. Каждый барак жил своей особой жизнью; между некоторыми бараками отношения были дружелюбные, между другими была острая вражда. Всех, однако, объединяла ненависть к французам. Кое-кто старался использовать это время, занимаясь французским языком. Большинство же ничего не делало, сидя на полу по целым дням, закутанными до подбородка в обрывки одеял в ожидании обеда, ужина и раздачи хлеба. Чувство голода никогда нас не покидало, и выдаваемая пища только на время заглушала его остроту. Погода, как назло, стояла отвратительная. Целыми днями моросил дождь или шел снег, и вся огромная площадь лагеря была покрыта невылазной грязью. Время от времени нас выгоняли на постройку шоссе, проходящего около лагеря. Работали мы под охраной арабов, и, вероятно, редкие прохожие принимали нас за арестованных. Еще была одна работа, на которую назначали какой-нибудь барак в виде наказания: это зарывание старых отхожих мест и вырывание новых. Каждый день на кухню назначали людей одного барака в помощь поварам. Очередь строго велась самими легионерами, причем ходили на эту работу по старшинству прибытия в лагерь. Этот наряд все очень любили, так как только тогда мы, попавшие на кухню, наедались досыта. В хорошую погоду все выходили наружу, и образовавшийся хор пел песни. Раза два во время пения приходили какие-то французские офицеры. Имели ли они какое-нибудь отношение к нам, не знаю. Во всяком случае, ни в какие разговоры они с нами не вступали и по окончании пения моментально исчезали. В конце января была отправлена партия, прибывшая за месяц перед нами, в Африку. Лагерь сравнительно опустел, но все же в нем было около пятисот человек. Вновь прибывающих становилось все меньше, чему мы искренне радовались. Все время носились слухи о предстоящей на днях отправке в Африку, но дни проходили за днями, не принося за собой никаких перемен. Время от времени на поверке нас разделяли по роду оружия. Вначале это вызывало сильное оживление; в этом все видели предзнаменование отъезда, но, так как за таким распределением ничего не изменилось, это занятие стало вызывать только ругань. Оптимисты каждый раз после такой поверки говорили, что отправка наверняка будет такого-то числа. Все с нетерпением ожидали назначенного дня, но обыкновенно дня за два до истечения срока разносился слух, что отправки не будет. В середине февраля наш сержант появился в сопровождении нового солдата. Вид у вновь прибывшего был очень непрезентабельный: долговязый, в очках и очень неряшливый одеждой. Выстроив всех легионеров, сержант произнес речь, в которой сообщил, что он уходит от нас, так как произведен в адъютанты и что на его место назначен другой — тут он театральным жестом указал на личность в очках, которого мы должны слушаться и уважать, как его самого. Сержант, по обыкновению, был пьян вдребезги и с трудом держался на ногах. Как мы узнали впоследствии, он не только не был произведен, но, наоборот, разжалован в простые солдаты, за что именно — навсегда осталось для нас тайной. Вновь назначенное лицо оказалось простым солдатом второго класса,[437] но требовало, чтобы мы называли его сержантом. Во французских чинах и званиях мы в то время совершенно не разбирались и, вероятно, так бы и считали его сержантом, если бы он сам не выдал себя. Через несколько дней после его прибытия он получил производство в солдаты первого класса[438] и радовался этому, как ребенок, требуя, чтобы все его поздравляли. Таким образом у французского командования в Константинополе не нашлось не только офицера, но даже лишнего сержанта для командования над несколькими сотнями русских легионеров. Вещь — абсолютно невероятная, в особенности для французской армии, где на каждого простого солдата приходится чуть ли не двое начальников. Новое начальство на первых порах держало себя крайне вызывающе. Расхаживало оно по лагерю всегда с арапником в руках. Однажды под вечер, обходя бараки, он встретился с одним из легионеров, который не уступил ему сразу дороги. Он начал кричать на него и в конце концов ударил его арапником. Тот не стерпел, и началась драка. На место происшествия из всех бараков выбежали легионеры, и началась жестокая потасовка. Бедному французику пришлось бы совсем плохо, если бы между легионерами не нашлось нескольких благоразумных, которые остановили слишком ретивых. На помощь избитому с другой стороны лагеря бежали арабы с винтовками. Дело принимало серьезный оборот, и все русские разбежались по баракам. Подоспевшие арабы на месте происшествия нашли только поверженное в прах начальствующее лицо, сидевшее в грязи и ощупью старавшееся найти сбитые очки. Приведя себя в относительный порядок, наш новый владыка вызвал всех на поверку, но никак не мог найти виновников среди нескольких сот человек, закутанных до подбородка в одеяла. Так это дело и кончилось ничем. Ретивое начальство отложило в сторону арапник и вообще значительно присмирело. Впоследствии ему удалось втолковать, что он имеет дело не с бандитами. Он очень удивился, узнав, что среди нас много офицеров и вообще людей с образованием. Его предшественник обрисовал нас в совершенно ином свете и посоветовал воздействовать, главным образом, побоями. С тех пор между обеими сторонами воцарились мир и согласие. Благодаря этому жить стало гораздо легче. Так как второй месяц нашего пребывания в рядах французской армии подходил к концу, продавать уже становилось нечего, и мы сильно мучились недостатком табака. С наступлением марта вызовы на дневные поверки участились, причем каждый раз отделяли кавалеристов от пехотинцев. Наконец 7 марта официально было объявлено, что 10-го отправляются 350 человек; из них 300 — в кавалерию, в Сирию, а остальные — в пехоту, в Алжир. Радость отправлявшихся была безгранична; чуть ли не считали минуты, остававшиеся до отъезда. У кого еще оставались одеяла, подходящие для продажи, спешили их ликвидировать, чтобы запастись табаком на время путешествия. В день отъезда у отъезжающих отобрали все имевшееся на руках казенное имущество. С одеялами никакой неприятности не вышло, так как принимали их по счету, не обращая внимания на размеры сдаваемых кусков. Наиболее босым даже выдали ботинки. Оптимисты узрели в этом благоприятный поворот в нашей судьбе и решили, что теперь все пойдет, как по маслу. После обеда, на этот раз довольно сытного, нас построили, оцепили со всех сторон вооруженными арабами и повели через весь Константинополь к пристани. Вероятно, публика Константинополя принимала нас за тяжелых государственных преступников — так велик был эскорт, сопровождавший нас. В этот день шел мокрый снег, так что к концу пути, длившегося около 2 часов, мы промокли насквозь. На пристани нас подвели к довольно большому пароходу, на который грузили какие-то ящики и тюки. В ожидании погрузки мы простояли под ветром и дождем около 3 часов, окруженные тесным кольцом часовых. Никого из посторонних к нам не подпускали ближе, чем на сто шагов. Наконец, когда погрузка всяких вещей была закончена, приступили к нашей. Внизу, у трапа встали два сержанта и считали всех садившихся. Наверху то же самое производили жандармы. Непосредственно за жандармами, на протяжении шагов десяти, до входа в трюм, стояли арабы с винтовками. В этот трюм загоняли всех вступивших на палубу. У выходного люка из трюма, по обеим сторонам, опять-таки встали жандармы. Когда всех погрузили, то трюм оказался переполненным. Никому и в голову не пришло, что все путешествие придется совершить в такой тесноте. Только двое, наиболее пессимистически настроенные, громогласно заявили, что ни на что лучшее они и не рассчитывали. В трюме была полная темнота. Некоторые попытались было вылезти на палубу, но были остановлены жандармами, продолжавшими стоять у люка. Жандармы заявили, что до отхода никто из легионеров не имеет права выйти на палубу. По прошествии получаса наверх потребовали переводчика. Переводчиком был я. Вылезши наверх, я отправился в сопровождении жандарма к капитану, который должен был нас сопровождать до места наз