Иностранный легион — страница 58 из 122

ы достать наркотическое средство, он не останавливался ни перед чем и с поразительной находчивостью приспосабливался к любой обстановке. Даже в госпитале он не оставался без них, несмотря на то что выходить из него было, безусловно, запрещено всем больным. Сначала я очень обрадовался приходу русских, но вскоре пришлось пожалеть об этом, так как оба вели себя очень скверно и вызывали вполне заслуженные насмешки со стороны французов. Всем они рассказывали о своих неимоверных богатствах, оставленных в России, и о своем прежнем положении. Ко всем этим рассказам французы относились не особенно доверчиво, и только наша милая сестра принимала все за чистую монету и воздевала к небу руки. В один из первых же дней в палате появилась довольно оригинальная фигура монаха-иезуита. Это был старик с огромной седой бородой, одетый в широкое коричневое одеяние. До войны он был первым штаб-офицерским чином,[442] но, потеряв в каком-то несчастье всю свою семью, вышел в отставку и постригся в монахи. Все солдаты называли его «реге ДИх». Весь остаток своей жизни — ему было около 70 лет — он посвятил служению больным солдатам. Каждый день он навещал какой-нибудь госпиталь, не останавливаясь и перед очень отдаленными от центра пунктами. Всем больным он раздавал сигареты и подробно расспрашивал о службе и семейных делах. Многие обращались к нему с самыми разнообразными просьбами, и он, по возможности, исполнял их, являясь заступником и ходатаем перед высшим начальством, среди которого у него было много друзей. Узнав от сестры, что мы — русские, он подошел к нам и долго разговаривал с нами о положении России. Впоследствии во время моих скитаний по госпиталям Сирии мне часто приходилось встречаться с ним, и он неизменно бывал мил и внимателен ко мне. По воскресным и праздничным дням он служил мессу в каком-нибудь госпитале. В этих случаях он обходил палаты, звоня в маленький звоночек, и приглашал всех ходячих больных на мессу. Обычно это был глас вопиющего в пустыне, так как никто не желал идти на службу, и ему приходилось совершать ее в обществе прислуживавшего тонкинца и 2–3 зашедших от скуки больных. Однажды на мессу зашел я, вместе с Павловым. Месса происходила в маленькой часовне, отобранной французами вместе с госпиталем у немецкого женского лютеранского монастыря. На мессе присутствовали, кроме нас двоих, два араба, один немец и один тонкинец. К концу службы пришел еще один француз-санитар. Тем не менее по окончании службы реге ДИх произнес громовую речь нам о значении католичества в мире с таким подъемом и пафосом, как будто бы перед ним была громадная аудитория. Однако из всех слушателей могли оценить по достоинству его речь только трое, остальные же, по незнанию языка, только любовались его жестами. Госпитальная жизнь текла нудно и однообразно, как, впрочем, и во всех госпиталях всего мира. Каждый день доктор прибегал к палате, изредка останавливался около чьей-нибудь постели. Тяжелобольной скончался, не дождавшись чудесного исцеления. С удивлением мы узнали, что во время пребывания в госпитале нам полагается только половинное содержание. Но и это благо относится только к Сирии и другим колониям, находящимся на военном положении, а в Алжире и Франции больные совершенно не получают жалованья. Французы не особенно страдают от этого, так как почти каждый из них получает деньги из дома, но для нас это лишение было очень чувствительным. Почему-то только в этом случае мы действительно были приравнены к французским солдатам, а во всем остальном равенство осталось на бумаге, написанной рукой генерала Бруссо. К концу второй недели моего пребывания в госпитале к нам приехала комиссия врачей под председательством врача в чине полковника. Еще за день до этого события переполох в госпитале был страшный. Дело в том, что эта комиссия объезжает госпиталя один раз в месяц и распределяет больных по категориям. В первую категорию попадают больные, признанные по состоянию своего здоровья непригодными для продолжения службы в Сирии, и отправляются по месту жительства: французы — во Францию, арабы — в Алжир. Там им дают отпуск или совершенно освобождают от службы. Попасть в число этих счастливчиков — мечта каждого, но, конечно, попадает в нее очень маленький процент. Во вторую попадают поправляющиеся, но еще неспособные нести службу. Их отправляют в «maison de convalescence», долженствующий изображать собой нечто вроде санатория. Наконец, третья категория или выписывалась из госпиталя, или оставлялась в нем для дальнейшего лечения. Легионеру попасть в первую категорию было, пожалуй, еще труднее, чем арабу или негру, но Манявский решил добиться этого во что бы то ни стало. При входе комиссии в палату все больные постарались изобразить собой олицетворение страдания, но увы, направляла комиссия распределения по категориям исключительно по бумаге, не осматривая никого. После ухода комиссии сестра огласила назначения. Манявский, Павлов и я были назначены в санаторий. Вместе с нами должны были ехать еще человек пять из нашей палаты, в числе которых был курильщик сигарет натощак. Сестра нам всячески нахваливала обстановку, в которую мы попадем, и старалась утешить Манявского, который не скрывал своего разочарования таким результатом. На следующий день, рано утром, всех, назначенных в санаторий, посадили в автомобили и повезли на вокзал. В поезде для нас был оставлен отдельный вагон, так что путешествие мы совершили с большим удовольствием. Пока поезд не начал подниматься в гору, мы ехали посреди апельсиновых и лимоновых рощ. Через полчаса пути начался подъем, и сразу же ландшафт изменился. Вначале подъема еще встречались пальмы, но скоро они исчезли и уступили место чахлым колючим кустарникам. Поезд поднимался в гору при помощи третьей зубчатой колеи, находящейся между двумя обыкновенными, и шел все время зигзагами. Через З часа пути нас высадили на маленькой станции, одиноко стоявшей на середине подъема. У вокзала нас ожидали два санитарных автомобиля, которые должны были совершить 2 рейса, чтобы захватить всех прибывших, так как нас было человек 30. Через 15 минут езды мы прибыли в небольшое местечко с очень сложным арабским названием, которое совершенно ускользнуло из моей памяти. Все оно было расположено на горной террасе, на склоне горы. Вид оттуда — чудесный, перед глазами расстилается бесконечная даль моря, а за спиной громоздятся горы. Дом, к которому нас подвезли, совершенно не гармонировал с этими красотами, так как представлял собой громадную мрачную казарму. Внутренности его еще меньше соответствовали тем расхваливаниям, которые расточала наша госпитальная сестра милосердия. Комнаты были огромные, вмещавшие в себе по сто кроватей, очень высокие и с маленькими окнами, через которые проливался весьма скудный свет. Нам удалось попасть в одну из боковых палат, гораздо меньших размеров. В этом госпитале почему-то не соблюдалось разделения больных на европейцев и «цветных», так что в нашей комнате лежало человек пять арабов. Такое соседство мне очень не понравилось, так как к этой расе я всегда чувствовал отвращение. Режим в этом госпитале отличался гораздо большей свободой, и больным разрешали отходить довольно далеко от помещения, заходить в лавки местечка и так далее. Мы с первого же дня не замедлили воспользоваться этой свободой и очень быстро свели знакомство с жившими в местечке православными арабами. Мы были первыми русскими, приехавшими сюда после окончания войны, и поэтому наше прибытие произвело колоссальный фурор среди православных. Я лично был в трех домах и всюду видел портреты государя императора и августейшей семьи. До войны здесь была русская школа, и местное население очень полюбило тех русских, которые приезжали сюда. При воцарении французов русофильству был положен предел, школа была закрыта и русский учитель — изгнан. Но сохранилась все-таки православная церковь, которую нам удалось посетить благодаря царящей в госпитале вольнице. У Манявского и Павлова сейчас же зародилась идея воспользоваться хорошим отношением к нам местных жителей и бежать при их помощи в Палестину. Я их не особенно поддержал в этом направлении, и дальше мечтаний и предположений это дело не пошло. Как оказалось при ближайшем знакомстве, госпиталь состоял из целого ряда строений, отдаленных друг от друга довольно значительным расстоянием. На все это колоссальное заведение полагался один только врач. Понятно, что он не имел никакой физической возможности осматривать всех больных, и поэтому утренний обход еще больше походил на пустую формальность, чем в Бейруте. Был один небольшой павильон, в котором находились тяжелобольные, и там они пользовались некоторым вниманием и уходом. Все же остальные были предоставлены благодетельному влиянию чистого горного воздуха и лучам солнца. Доктор наш отличался необыкновенной грубостью и резкостью. Однажды во время обхода больных он так выругал одну из сопровождавших его сестер милосердия, что она расплакалась. Правда, в его выражениях было больше всего абсолютно непечатных слов. Манявский всеми силами старался привлечь его внимание на себя, и скоро это ему удалось. Он несколько раз устраивал у себя какие-то сердечные припадки и требовал к себе сестру милосердия. В конце концов та осмелела и обратила на него внимание доктора. Манявский, по всей видимости, произвел своим внешним видом неотразимое впечатление на доктора, так что он стал заходить в нашу комнату чуть ли не каждый день и все выслушивал и ощупывал его со всех сторон. В результате Манявский был переведен в павильон для тяжелобольных и, таким образом, уже находился на пути к освобождению от службы, так как из этого павильона почти все назначались на отправку из Сирии. Как говорили, это был самый трудный шаг, так как почти всех эвакуированных легионеров в Алжире освобождают от службы. В этом госпитале я впервые столкнулся с неграми, оказавшимися, при ближайшем знакомстве, очень милыми людьми. Целыми днями они сидели на самом солцепеке, закутанные в шинели. В горах, конечно, не так жарко, как внизу, в Бейруте, но все же температура не опускалась ниже двадцати пяти градусов Цельсия, что казалось им страшным холодом. Говорят негры на очень своеобразном французском языке, в предложениях которого часто не бывает ни подлежащего, ни сказуемого. Понимать их очень легко, и каждый француз, будь то солдат или офицер, разговаривая с негром, старается подделаться под их жаргон. Видя к себе человеческое отношение со стороны белого, они мгновенно становятся преданными, как собаки, и стараются угодить всеми возможными средствами. Впоследствии мне пришлось лежать в палате, в которой, кроме двенадцати негров и меня, никого не было. Я очень быстро с ними подружился и снискал к себе их доверие тем, что немного поговорил с ними об их далекой родине. Они были восхищены таким вниманием европейца и решили выказать мне свою симпатию тем, что отдавали мне свою порцию вина. С трудом удалось им втолковать, что я — болен и пить ежедневно шесть литров вина не в состоянии. Никак только я не мог объяснить им, что такое Россия, так как они знали только о существовании Франции, Германии и Англии. В конце концов, они решили, что это — колония Франции, в которой очень холодно. Между собой негры говорят большей частью по-французски, так как каждое племя говорит на своем особенном языке. Пле