Сенегальским стрелкам было холодно. Был конец мая, сенегальцы кутали носы в шарфы, дули на кончики пальцев и переминались с ноги на ногу, как московские извозчики зимой у костров. Им было холодно.
Буря бушевала. Мы сидели, сжав головы руками. Ожидание мучило нас.
В третьем взводе Эль-Малек, Верзила Эль-Малек, как его звали, араб из племени кулугли, стал громко кричать. Он выкрикивал нехорошие русские ругательства, которым мы его научили. Потом он бросился на землю и стал корчиться в судорогах.
— Это что еще за штучки? — негромко сказал капитан Персье сержанту Уркаду. — Уберите!
Увести Верзилу не удалось. Он схватил булыжник, стал бить себя по голове и упал, обливаясь кровью и крича.
— Объясните этому легионеру, что здесь не родильный дом и кричать нечего! — сказал капитан Персье сержанту и брезгливо посмотрел на командира полуроты, к которой принадлежал сошедший с ума, на молодого лейтенанта Демартини, недавно переведенного к нам из марокканских стрелков.
Но лейтенант Демартини не замечал ни взгляда командира, ни безумия солдата.
— Сегодня туман! — сказал он. — Как в утро Аустерлица…
Лейтенат Демартини донашивал свою прежнюю форму — на нем была живописная полосатая джелаба из верблюжьей шерсти. Он все время то кутался в нее, то распахивал.
Капитан не замечал его, капитан Персье никогда не поворачивал головы без самой крайней надобности.
— Оркестр играет одну ноту, — снова заговорил лейтенант, — меняется только ритм.
Из попыток лейтенанта завязать беседу с командиром ничего не выходило. Капитан Персье не раскрывал рта без самой крайней необходимости.
— Вы не находите, господин капитан, что все это напоминает лирическое аморозо? — снова заговорил Демартини. — Но будет и фортиссимо! Как в жизни.
В голосе лейтенанта звучали странные и подозрительные ноты. Я взглянул на его лицо. Оно было бледно и прозрачно. Глаза уже делались похожи на глаза Эль-Малека.
Капитан Персье сидел неподвижно и молча.
Франши расплакался. Лум-Лум встряхивал его за плечи.
— Я тебя понимаю, Пузырь, — негромко говорил он, — тебе уже хочется поскорей убивать, уже возбужден аппетит. Но нельзя терять голову! Все надо делать с умом. Надо постараться дожить до вечера. Вечером, возможно, будет веселей…
Я слышал его слова как через толстую стенку.
Кто-то лил Бейлину в рот коньяк. Бейлин глотал его, как воду.
— Один из моих предков, — снова начал лейтенант Демартини, — славный солдат императора, герой Египта, Испании и Ватерлоо…
Капитан Персье резко перебил его:
— Ступайте в свою полуроту!
Вдруг канонада смолкла. Мы повскакали с мест и стали громко кричать, как глухие. Жажда действия сотрясала нас. Неподвижность была нестерпима.
Но наша очередь бежать в атаку еще не пришла.
Внезапно заиграли трубы. Их пронзительные голоса все повторяли и повторяли:
Там, на пригорке,
Есть чего выпить!
Там, на пригорке,
Есть чего выпить!
Однако сигнал опять подавали не нам. В атаку пошли сенегальцы. Бешенство мучило нас. Какие-то птички кружились в воздухе. Это было невыносимо.
Сенегальцам было холодно. Их трясла лихорадка. Они выбежали в атаку, держа винтовки под мышками, как зонтики, спрятав руки в карманы, за пазуху, в рукава. Их командир держал в руках палку.
Поле было трудное. Почву размыло долгими дождями, комья глины прилипали к ногам.
Сенегальцы кричали «ура». Они были шагах в двухстах от немецкой траншеи, когда на них с бешеным лаем набросились пулеметы. Сенегальцы обезумели от неожиданности и стали метаться под огнем из стороны в сторону, не переставая, однако, кричать «ура». Выдыхаемое тысячью этих обреченных «ура» дрожало в мутном утреннем тумане и было похоже на вой чудовища. Больше половины черного батальона уже лежало на земле, остальные продолжали кричать.
Мы ждали сигнала. Нас била лихорадка.
Мы были совсем измучены, когда капитан Персье встал и кивком головы приказал наконец сержантам построить нас.
Оставалась минута. Полминуты. Все старались говорить шепотом. Торжественное напряжение охватило нас.
Держась рукой в перчатке за выступ камня, капитан вскарабкался на шоссе.
— Вперед! — негромко сказал он.
Мы взбирались торопливо. Мы хотели пуститься бегом. Мы уже ничего не боялись. Рассудок уже не мешал нам. Он переместился по ту сторону человеческих возможностей. Мы хотели убивать.
Капитан стоял со стеком в одной руке и с револьвером в другой. Он стоял как укротитель. Он только на одну минуту повернул к нам свое сухое лицо. Бегло взглянув на нас надменными глазами, он пошел вперед не торопясь, и сразу все стало будничным.
Мы скользили по размытой глине и спотыкались о деревья и пни, которые сюда выбросило из леса во время бомбардировки.
— Сегодня будет поломка, старик, — на ходу сказал мне Лум-Лум. — Сегодня на перекличке отзовутся не все.
Немцы усилили заградительный огонь. Передвигаться сделалось труднее.
Кто-то споткнулся о неразорвавшийся снаряд. Снаряд разорвался, троих убило.
— Снаряды разрываются, точно дверь хлопает, — сказал я Лум-Луму.
— Это дверь на тот свет. Вход бесплатный! — ответил он.
Мы шли. Капитан Персье шагал впереди роты, как лунатик, прямой, плоский, несгибающийся. Опустив углы рта, он, оборачиваясь, смотрел на нас с омерзением: мы ложились наземь во время разрыва снарядов.
По обязанности самокатчика я держался ближе к нему.
— Какого черта ты жмешься к командиру? — с раздражением шепнул мне Лум-Лум, улучив минуту. — Рота сегодня осиротеет. Уходи от него подальше!
Мы дошли до того места, где огнем были встречены сенегальцы.
Капитан переступал через убитых и раненых, Он смотрел на них брезгливо и высокомерно, как на живых. Мы шли на смерть. Человек, который нас вел, презирал нас.
Я опять очутился рядом с Лум-Лумом.
— Считается, — шепнул он, — что капитан отец роты. Я чувствую себя сыном самой гнусной зебры на свете. Я хочу остаться сиротой, Самовар.
Мы прорвались через окопы первой и второй линий, где заканчивалась драка между уцелевшими сенегальцами и немцами. Мы пронеслись бурей в деревню, стреляя и швыряя гранаты. Мы убивали все, что можно было убить. Мы забыли членораздельную речь. Мы кричали: «А-а-а!» Мы убивали с тем же криком, с каким каждый из нас родился на свет божий.
Полуразрушенная церковная колокольня все еще странным образом держалась, вопреки всем законам войны. На наших глазах она вдруг свалилась, получив решающий удар. В последний раз прозвенел громадный колокол.
Немецкие солдаты стреляли из окон. Франши навел на немецкого пехотинца револьвер, поднятый с земли, и несколько раз нажал курок, но револьвер был пуст. Пузырь проломил немцу голову рукоятью и побежал дальше.
Кюнз метал ручные гранаты в окна. Кюнз был лучший гранатометчик в батальоне. Позади него стояли несколько человек. Они только подавали ему гранаты, а он швырял их и швырял. Дома были разбиты и разрушены. Там уже никого живого не было, но Кюнз все швырял свои гранаты. Когда не хватило гранат, мы стали вырывать булыжники из мостовой и подавали Кюнзу.
Несколько человек из нашего взвода дрались с немцами в переулке. Все — и те и другие — скинули шинели и куртки и швыряли друг в друга ручные гранаты. Все были в бешенстве и в восторге. Все кричали. Все убивали. Командования не было — все равно никто никакой команды бы не услышал.
В конце переулка виднелась каменная ограда кладбища. Немцы, отстреливаясь, бежали туда. Мы пустились им наперерез. У самой ограды я догнал капитана Персье. Он схватил меня за плечо, заставил нагнуться и вскочил мне на спину, видимо намереваясь перескочить за ограду.
Внезапно на меня упало что-то тяжелое, я свалился с ног. С трудом высвободившись, я увидел капитана Персье. Он лежал на правом боку, прислонившись спиной к большому платану. Глаза были открыты, но теперь они смотрели без высокомерия. Капитан Персье был мертв.
— Нечего с ним возиться! Он конченый человек. Идем, Самовар! — внезапно услышал я голос Лум-Лума.
Он стоял в двух шагах от меня. Больше никого поблизости не было. Мы встретились глазами. Я все понял.
Лужа крови собралась под головой убитого. Небольшая дырочка зияла в темени, чуть влево от правого уха. Песок быстро впитывал в себя кровь.
— Что ты смотришь? — сказал Лум-Лум. — Это земля вспотела. Земля давно потеет кровью, дружище Самовар. Табак у тебя есть?
Я положил капитана на спину и свел его руки к телу. Револьвер выпал из правой, за левой потянулся стек — он висел на золотом браслете.
— Дай табаку! — снова попросил Лум-Лум. — Когда я найду скотину, которая стащила у меня кисет, пусть она молится богу. Пропал кисет! — повторил он. — Совсем пропал. Дай табаку, Самовар!
Я стал нашаривать в карманах табак и трубку и внезапно почувствовал, что у меня прошла вся моя ярость.
Капитан Персье был олицетворением нашего несчастья. Оно казалось безысходным и непоправимым. А смерть капитана прошла так просто, так незамысловато! И вот мне больше не хотелось убивать, сражаться, бросать гранаты, лазить через ограду на кладбище, продолжать войну. Все это как-то сразу сделалось ненужно.
Еще трещали выстрелы и взрывались гранаты, из деревни еще доносился гул битвы, битва еще продолжалась, на кладбище тоже стояли вой и рев: туда ворвались, через другие проходы, марокканские стрелки. Но мы с Лум-Лумом, точно по волшебству, оказались выключенными из общего движения. Мы очутились как бы запертыми в тишину. Мы ощущали покой. Собственное наше исступление прошло, а то, которое владело людьми в нескольких шагах от нас, по ту сторону ограды, нас не затрагивало.
Мы присели в стороне, — на груде камней. Раньше чем закурить, мы выпили коньяк — все, что оставалось от двух литров, которые мы купили в складчину накануне. Выпив не спеша, мы обнялись и пошли по деревне. Она была пуста. Где-то в хлеву мычала корова. Белая лошадь в седле ржала у коновязи. Но тишина уже стояла на улицах, которые мы только что громили. Песок, грязь и черепичная пыль лежали на лицах убитых.