Я отыскиваю четвертый подъезд, поднимаюсь на второй этаж и звоню в квартиру тридцать один. Звоню раз, другой, пока, наконец, дверь не открывается, и я вижу перед собой высокую, худую старуху в очках, на острые плечи накинут темный платок. Взгляд из-за очков колючий и настороженный. М-да. Беседовать подряд с двумя старушками – это, пожалуй, многовато. Но ничего не поделаешь, служба…
– Здравствуйте, Ольга Петровна, – говорю я.
– Ну здравствуй, коли пришел, – отвечает старуха, подозрительно оглядывая меня и вовсе, кажется, не собираясь пригласить войти.
Наконец старуха спрашивает:
– Кто же такой будешь?
– Насчет сына вашего пришел поговорить. Из милиции я.
– А меня не касается, чего там с ним, – уже враждебно отвечает старуха. – Это пущай он сам за себя отвечает.
– Он сам и ответит. Но только узнать нам его надо получше. Вот и решили с вами побеседовать. Разрешите?
– Ничего такого о нем не знаю, – сердито отвечает Ольга Петровна, по-прежнему загораживая дверь. – И говорить со мной не о чем. Больная я.
– Может, он вообще вам не сын? – усмехнувшись, спрашиваю я. – И у нас ошибочка вышла, не туда я пришел?
– Ну сын. Не откажешься. Это вон жена может отказаться.
– Не зря, наверное, отказывается.
– Ну, там, зря или не зря, это уж наше дело.
– Совершенно верно, – соглашаюсь я. – Это дело семейное. Но все-таки разобраться нам с вашим Николаем надо по справедливости.
– Жди от вас справедливости, как же.
– Так я вижу, вы и сами ее не хотите.
– Мое дело, чего я хочу.
– Нет, – резко отвечаю я. – Не ваше… Колькино это дело. Вы для него сейчас хуже чужой, смотрю, а я вроде лучше матери получаюсь. Вас вот уговариваю.
– Ишь ты, – насмешливо ухмыляется старуха, – какой выискался. «Лучше матери!» И чего тебе от меня надо, репей?
– Зайти к вам и поговорить.
– Вот ведь пристал, – неприязненно говорит старуха. – Ну, заходи, коли так.
Она отодвигается, и я переступаю порог. В маленькой передней вешаю пальто и иду вслед за старухой в комнату. Она обставлена куда лучше той, в которой я был утром. Здесь разместился полированный новый гарнитур, венгерский, наверное, или румынский, на полках длинного серванта, за стеклом, стоят хрустальные вазы, красивый чайный сервиз, еще какая-то посуда. На круглом столе с пестрой салфеткой посередине стоит еще одна ваза, низкая и широкая. К столу аккуратно придвинуты тяжелые, гнутые стулья, у стены огромный диван. Под потолком, над столом, висит большая чешская хрустальная люстра. Да, полный достаток в этом доме, словно и не сидит вот уже в третий раз в тюрьме глава семьи, бандит и убийца… Ну да что уж там. Зато, наверное, жена труженица.
– Ну, говори, – все так же враждебно обращается ко мне старуха, прямо садясь на край дивана, словно аршин проглотив, и не думая предложить сесть мне.
И я говорю, первое, что приходит в этот момент в голову:
– Колька опять сидит. Ему бы передачу послать.
– Бог поможет…
– Ну нет, – неожиданно для самого себя запальчиво возражаю я. – Надо помочь. Не вы, так… пусть Ермаков помогает.
– А он-то с какой стороны? – как будто удивляется старуха.
– А с той. Он, если по совести говорить, и вам помочь должен.
– По совести-то – не говори. Нет ее ни у кого, нет и отродясь не было. Беречься людей надо, а не помощи ждать. У каждого на заднем уме чего-то растет. Завсегда чегой-то за спиной прячет, чегой-то через тебя или кого другого хочет себе достигнуть. Слава богу, навидалась.
– Вот вы и Кольку научили так к людям относиться.
– А чего же не научить, коли верно?
– Вот преступник и вышел, грабитель, чуть не убийца.
На старуху мои слова не производят никакого впечатления.
– Э, полно, – равнодушно машет она рукой. – Этому что учи, что не учи. Это само образуется, изнутри.
– А люди кругом уже ничего сделать, по-вашему, не могут? Конечно, с матери да отца начинать бы надо, да поздно уже.
– Ладно, ладно. Это ты все про себя оставь. Чего пришел-то?
Прямо неприступная какая-то старуха, бесчувственная.
– Как все-таки Колька-то у вас свихнулся, не расскажете?
– Кто его знает. Я воровать не учила.
– А кто же учил? Друзья-приятели, что ли?
– Ну! Кому же еще и учить?
– Кто же они такие будут?
– Ты у него у самого спроси, у Кольки. Я-то почем знаю?
– Эх, Ольга Петровна, – вздыхаю я. – Неужто вы добра своему Кольке не хотите? Неужели и словечка за него не замолвите?
– Ты лучше у него спроси, кому он-то добра хочет? Мать уже наполовину в могилу свел, жену старухой сделал, дочка, как травинка, растет без отца. Так пусть хоть подохнет, не сын он мне. Из сердца я его давно вырвала. И все. И не береди. Ничего больше не знаю.
Она поджимает тонкие, сухие губы и отворачивается.
– И Гвимара Ивановича не знаете?
– Не знаю.
– И Льва Игнатьевича?
– И его тоже. Пусть они все вместе с ним подохнут. Понял? Все они такие.
Злость клокочет в ней, неутихающая злость на весь свет. Колька тому причиной? Или Колька – это уже следствие? Сейчас не узнаешь. И ведь ничего о сыне не спросит, ничего. Что ж, она и в самом деле вырвала его из сердца? Но разве возможно это?
– А Леху знаете?
– Ну.
– Погиб он.
– Брешешь.
– Точно говорю. Под машину попал. Бежал с краденым чемоданом, по сторонам не глядел. Ну, под колеса и угодил. Помер сразу, на улице.
– Бог, он все видит, – безразлично говорит Ольга Петровна.
– Один дружок был у Кольки, и того не стало.
– Много у него таких-то. Колес на них не хватит, иродов.
– Вам-то откуда знать, много их или мало?
Ольга Петровна молчит, отвечать не желает, даже не шелохнется, смотрит куда-то мимо меня. Потом цедит сквозь зубы:
– Не подъезжай. Никого не знаю. Никакого Ермакова. Много их там всяких.
– Где?
Но старуха снова молчит. Нет, никак не пробиться к этой омертвевшей, бесчувственной душе. И все-таки… Почему-то она назвала Ермакова.
– Внучке-то сколько вашей? – начинаю я новый разговор.
– Восьмой пошел.
– Отца-то любит?
– Ее дело.
– Так ведь ребенок же.
– Говорю, ее дело.
Старуха сидит на краешке дивана все так же прямо, неподвижно, сложив на коленях руки, и упрямо смотрит в одну точку. Ну характер!
– Наталья Викторовна на работе? – спрашиваю я.
– Ну.
– Когда мне ее повидать можно?
– Не цепляйся хоть ты к ней, за-ради Христа, – зло цедит Ольга Петровна. – Дай хоть как-никак жить-то ей.
Она враждебно смотрит на меня сквозь очки. Морщинистое, желтоватое лицо ее по-прежнему неподвижно, живут только глаза. А узкое лицо словно вырезано из старого дерева, сухого, растрескавшегося, в темных провалах блестят глаза, впалые щеки, глубокие, вертикальные морщины бороздят их, редкие седые волосы еле прикрывают бледные, с синими прожилками виски, на худой, морщинистой коричневой шее тоненькая цепочка уходит куда-то под старый байковый халат. Плоха старуха, и в самом деле плоха.
Я поднимаюсь. Больше разговаривать нет смысла. И вряд ли есть смысл искать встречи с женой Кольки-Чумы. Зла у нее на Кольку еще больше, конечно, чем у матери. И справедливо. И никакой войны тут в доме по поводу Кольки нет. Чужой человек он тут, враг даже.
– Всего вам доброго, Ольга Петровна, – говорю я, направляясь в переднюю.
Она молча следует за мной.
Так, не услышав от нее больше ни слова, я и ухожу. И при этом испытываю даже некоторое облегчение.
Я решаю побродить немного по городу. До условного часа, когда надо идти к Хромому, время еще есть.
Солнце между тем незаметно скрылось, небо затягивает серая пелена. Холодный, сырой ветер дует с моря. Снова пасмурно, тоскливо становится все вокруг. И на душе тоже.
Так уж я устроен. Не могу без какой-либо цели бродить по улицам, не умею. Даже когда хочется всего лишь прогуляться, в редкие свободные от работы воскресные дни, какая-то цель непременно должна маячить передо мной.
Вот и сейчас. Я не спеша иду по улице и невольно перебираю в уме, куда бы заглянуть по дороге, кого бы повидать. И мне приходит в голову, что неплохо бы именно сейчас заглянуть в тот необычный магазинчик, где директором был покойный Гвимар Иванович Семанский, и познакомиться с не в меру шустрым его преемником, который не дает прохода Лиде Солодухиной, сестре тоже уже, к сожалению, покойного Лехи.
Адрес магазина мне известен, и первый же встречный указывает мне дорогу. Теперь я уже иду бодро и весело. Любая интересная цель, что ни говорите, а как-то окрыляет. Даже такая, как сейчас у меня. И пасмурное небо над головой уже не кажется мне таким тягостно-тоскливым.
Пройдя две или три улицы со светлыми, невысокими, но довольно красивыми, даже живописными домами, оградами, лестницами и скверами, в которых летом, наверное, благоухают цветы, я наконец отыскиваю среди больших и маленьких магазинов нужный мне, совсем уже скромный, даже как будто стыдящийся своего названия магазинчик. Он и вывески-то не имеет, а просто рядом с дверью прибита табличка, где после крупного слова «магазин» мелкими буковками указано, что занимается он мелкооптовой торговлей и принадлежит какой-то невероятно длинно называющейся организации.
Я захожу в темноватое небольшое помещение, где за всеми тремя прилавками, окружившими меня, скучает одна-единственная продавщица. За ее спиной висит, нелепо распяленный на вешалке, темный, мятый комбинезон с безмерно длинными штанами, а рядом, на другой вешалке, – черный сатиновый халат, тоже какой-то невероятной длины.
Немолодая продавщица точно в таком же халате сонно и безразлично следит за мной, даже не меняя позы, в которой она только что дремала, и лишь приоткрыв глаза при моем появлении.
Я вежливо осведомляюсь:
– Георгий Иванович у себя, товарищ Шпринц?
От такого нестандартного вопроса продавщица слегка оживляется, даже поправляет прическу и, повернувшись и откашлявшись, громко кричит в какую-то двер