Инспектор Лосев — страница 63 из 155

– Судимые? А как же! – пищит в ответ Эдуард Семенович. – Само собой, есть. Администрация к ним подходит с особой чуткостью и бдительностью. Как положено. И потому никаких эксцессов с ними не отмечено. Уверяю вас. Я и сам терпелив с ними, как йог, – добавляет он так грустно, что все предыдущее и оптимистичное на этот счет теряет, мне кажется, последнюю достоверность.

– А кто именно у вас такой? – прошу уточнить я и достаю записную книжку.

– Именно? – переспрашивает Эдуард Семенович и беспокойно ерзает в своем кресле. – Одну минуту. Для точности я сейчас приглашу Нину Владиславовну, нашего бухгалтера.

– Почему бухгалтера? – с недоумением спрашиваю я.

– Ах! – машет пухлой рукой Зеликовский. – Молодая женщина, прекрасная память.

– Может быть, все-таки вспомните сами? – сухо говорю я. – А уж потом, если потребуется, уточним. Беседа наша все-таки конфиденциальная.

Мне сейчас вовсе не нужна молодая женщина с прекрасной памятью, которая сама будет влезать мне в печенки.

– Конечно, конечно. Пожалуйста, – угодливо пищит Эдуард Семенович, уловив недовольство в моем тоне. – Значит, так. Ну, во-первых, это Постников Павел.

Я записываю и жду, что он скажет дальше.

– Значит. Постников, это раз… – мямлит Эдуард Семенович, с тоской поглядывая на дверь. – Кто же еще?.. Если бы один Постников… Значит, так… Постников…

– Ладно, – снисходительно говорю я. – Давайте пока остановимся на этом Постникове. Остальных, я надеюсь, потом вспомните. Как он себя ведет, Постников ваш?

Зеликовский заметно приободряется. Глаза его теряют свое тоскливое выражение, взгляд оживляется. Он наклоняется ко мне и многозначительным тоном произносит:

– Внешне он ведет себя вполне сознательно.

– Как это понимать?

– А так. У администрации нет к нему претензий. Пошив отличный. Дамы довольны. Вкус, воображение, линии, – Зеликовский поднимает руки, откинув кисти в стороны, как восточная танцовщица, и даже пытается шевельнуть жирными плечами, изображая особую элегантность покроя. – Хорошим портным, я вам доложу, надо родиться. В нашем доме моделей мои фасоны – например, шикарное вечернее платье с разрезом на боку, рукав – кимоно с вышивкой и глубокий вырез на спине – это платье получило приз. Его возили в Москву. К сожалению, мало идет. Не развит вкус. Возможно, и дороговато. Я вам сейчас…

– Простите, – прерываю я его. – О ваших фасонах мы поговорим потом. Вот вы сказали, что Постников внешне ведет себя хорошо. Как это все-таки понимать?

– Как понимать? – настороженно переспрашивает Эдуард Семенович, и настроение у него заметно портится. – А понимать надо так, что влезть в него мы не можем. И поручиться тоже. Груб, между прочим. Не услужлив. Дамы – народ нервный, требовательный, скандальный. Их наша кипучая жизнь такими делает плюс природа, конечно. Надо с этим считаться? Непременно! Ну, не так она тебе скажет, ну, сердечко свое больное на тебе сорвет, покапризничает, наконец. Дома-то она ведь всем угождает. Ну, а тут ты ей угоди. И все терпи. Допустим, ей сперва хотелось вшивной рукав, а вот теперь реглан. Или еще того хуже возьмем. Сначала – цельнокроенное, а потом ей в головку пришло отрезное. Бывает с ихним полом это? Сколько хочешь…

Больше я уже сдерживать улыбку не могу и спрашиваю:

– А Постников, значит, навстречу не идет?

– Нипочем. Я ему говорю: «Паша, надо быть добрым». А он только недовольно зыркнет на меня и уходит. Между прочим, и общественный долг свой не понимает. Осенью этой ездили, к примеру, на картошку, в колхоз. Все, как один. А он уперся, и ни в какую. Я ему говорю: «Ты смотри, научные работники и те едут. Юристы, я очень извиняюсь, тоже едут. А ты?» – «А я, говорит, болен. У меня язва». – «Ну, и что, говорю? У всех какая-нибудь язва. А нам лицо коллектива надо показать». Не понимает. Он болен! Как будто я, например, не болен. А поехал. Хотя потом и бюллетенил, и страдал.

На отечном лице Эдуарда Семеновича отражается целая гамма чувств, тут и страдание, и стыд, и беспокойство, и деловая озабоченность, но над всем этим преобладает некое опасение. Это последнее чувство, вероятно, имеет отношение к моему визиту. Я его, конечно, понимаю. К сожалению, по приятным поводам работники милиции чаще всего не являются. А Зеликовский чувствует себя ответственным за целый коллектив очень разных людей. Человек он, мне кажется, добрый, совестливый и работу свою любит. Ну и, конечно же, он хочет жить спокойно. Это тоже понятно.

– Словом, – говорю, – этот Постников причиняет вам немало хлопот, так я понимаю?

– Не говорите, – шумно вздыхает Эдуард Семенович, – До тюрьмы сорванцом был и после таким остался. Я же его помню. Мать у нас уже сколько лет работает, швея. Последние слезы из-за него льет. Смотреть на нее больно, на Ольгу Гавриловну.

– Значит, выходит, что у матери к нему претензии есть, а у администрации нет? – строго спрашиваю я.

Но Эдуард Семенович, видимо, что-то улавливает в моем тоне и кроме строгости. На лице его снова проступает тревога.

– Ах, господи! Я же вам совершенно официально заявляю, – для убедительности он протягивает руки и мелко трясет ими передо мной, словно заклиная в чем-то. – Есть претензии, есть! Да вот вам пример, если угодно. С месяц назад приносит заявление: неделю за свой счет. Это в конце года! «Зачем тебе неделя?» – спрашиваю. «В Москву, говорит, надо, по личным делам». – «Какие, говорю, могут быть личные дела, когда конец года у нас?» Но вижу, он сам не свой. «Не дадите, говорит, так уеду». И я вижу: уедет. Убьет меня и уедет. Ну что делать? Пришлось дать.

– Это когда же было? – равнодушно спрашиваю я, так равнодушно, что, по-моему, любой человек должен от такого равнодушия насторожиться. Это я, правда, уже потом сообразил. Но Эдуард Семенович, к счастью, моего волнения не замечает, он и сам достаточно взволнован.

– Когда это было? – пискливо переспрашивает он. У многих людей такая манера: сначала переспросить, прежде чем ответить. – Сейчас скажу точно. Один момент.

Он с усилием наклоняется, открывает тумбочку стола, выдвигает ящик и достает оттуда тетрадку. Полистав ее своими толстыми пальцами и заодно немного отдышавшись, он находит нужную запись и читает, водя пальцем по строчке:

– Вот, пожалуйста. Уехал десятого прошлого месяца, то есть ноября. Вернулся и вышел на работу пятнадцатого.

Я на секунду даже задерживаю дыхание, чтобы не выдать себя. Ведь убийство Веры произошло двенадцатого…

– Какой же он вернулся из этой поездки, не обратили внимания? – откашлявшись, спрашиваю я.

– Ну да. Ну да, – кивает Эдуард Семенович. – Представьте себе, сразу обратил внимание. Да и все обратили внимание. Просто нельзя было не обратить. Он же сам не свой приехал.

– А мать? – резко спрашиваю я.

– У нее, бедной, одна только: слезы, – шумно, со свистом вздыхает Эдуард Семенович. – Вот слез стало больше. Это я вам точно могу сказать.

– Тогда вот что, – подумав, говорю я. – Об остальных мы с вами поговорим позже. Сначала попробуем тут разобраться. Ольга Гавриловна сейчас на работе?

– А как же? Конечно.

– А Павел?

– Не вышел! – тонко и возмущенно восклицает Зеликовский. – Не вышел на работу, и все! Почему – неизвестно. И мать не знает. Вот, пожалуйста.

– Та-ак… – киваю я и секунду пристально и молча смотрю в небольшое, подернутое ледком окно, кое-что прикидывая в уме, и, решившись, говорю. – К вам просьба, Эдуард Семенович. Попросите Ольгу Гавриловну сюда или в другое место, где нам не помешают. Я с ней побеседовать хочу.

– Ради бога, ради бога… – суетливо восклицает Зеликовский, с трудом вырывая свое грузное тело из кресла. – Позову. Сюда. Вы сидите. Фу!..

Он, сопя, поднимается наконец на ноги и выплывает из кабинета.

Через минуту в дверь раздается негромкий стук. Я встаю, открываю ее и вижу на пороге высокую, костлявую женщину в синем халате, седые волосы собраны в небрежный пучок на затылке, лицо суровое, замкнутое, с плотно сжатыми губами, и глубоко запавшие, в темных обводах глаза. Ох, сколько же пережила на своем веку эта женщина! И совсем не осталось в ней, мне кажется, мягкости, душевности и теплоты.

– Заходите, Ольга Гавриловна, присаживайтесь, – говорю я, указывая на стул возле небольшого круглого столика в углу кабинета, где лежит несколько пестрых журналов мод.

Она молча кивает мне и опускается на стул. Большие, в темных трещинах руки, сцепившись, ложатся на колени.

Я не сразу приступаю к разговору. Это ведь совсем не просто. Очень много зависит от первых слов, от верно найденной интонации. А с Ольгой Гавриловной, я чувствую, от этого будет зависеть все. Но и затягивать молчание тоже нельзя.

– Мне надо с вами посоветоваться насчет Павла, Ольга Гавриловна, – говорю наконец я. – Вам, наверное, Эдуард Семенович уже сказал, кто я.

Она снова кивает, не проронив ни слова и не поднимая на меня глаза. Тяжелые, со вздутыми венами руки по-прежнему покоятся на сдвинутых коленях. Я никак не могу заставить себя не смотреть на них.

Но тут я вдруг замечаю, как по сухим, морщинистым щекам женщины начинают катиться слезы. Она не шевелится, не вытирает их, даже не всхлипывает. Она сидит молча, опустив седую голову, словно окаменев, и только катятся и катятся слезы по желтому, будто неживому лицу и капают на халат. Я еще никогда не видел, чтобы так плакали. Мне кажется, это какой-то предел горя, вершина отчаяния, что сильнее уже человек страдать не может.

И мне становится не по себе. Я подаюсь вперед и невольно провожу рукой но ее руке:

– Что с вами, Ольга Гавриловна?

Она еще некоторое время молча и неподвижно сидит, не отвечая мне и, кажется, даже не замечая меня, потом с усилием расклеивает сухие губы и еле слышно произносит:

– Нет у меня Павла…

– Ну, как же так – нет? – возражаю я. – Ведь еще утром был. Куда он пошел-то сегодня?

– Не знаю, – она качает головой. – Пес зашел за ним утром и увел.

– Пес?

– Ну да…

И я догадываюсь, что это кличка.