Видимо, Павел Кузьмич незаметно одернул председателя, потому что тот неожиданно закончил и сел.
Парторг предоставил слово академику. Тот начал говорить, не вставая из-за стола. У него был негромкий, чуть с присвистом голос. Чтобы его расслышать, приходилось напрягать слух. Наступила полнейшая тишина. И когда наконец стало слышно каждое его слово, надо было напрягать ум, чтобы понять, о чем он говорит.
Академик рассказывал о механизме наследственности. То и дело в его речи слышались термины: хромосомы, мутация, рецессивный ген, доминантный ген, рибонуклеиновая кислота, ДНК…
Я видел, что Нассонов также с большим усилием заставляет себя следить за мыслью оратора. Но как он ни старался, из этого ничего не вышло. Геннадий Петрович сурово сдвинул брови и теперь зорко глядел на каждого, кто чем-либо выдавал скуку, овладевшую большинством: присутствующих.
Минут через десять академик начисто всех уморил.
То, что ряды слушателей редеют, я почувствовал прежде всего своим телом. Скоро стало легче стоять. Потом начали появляться свободные места. А оратор, словно ничего не замечая, продолжал тем же голосом вбивать в зал четкие, круглые фразы, в которых иногда все же мелькали понятные слова.
Нассонов опустил голову. Ему самому, наверное, хотелось выйти подышать свежим воздухом. Но председателю, видимо, помогала привычка высиживать длительные часы на различных заседаниях и конференциях…
Мне было неловко за академика. Ученый он, наверное, действительно очень крупный. И дернуло же Нассонова выставлять на посмешище такого пожилого, заслуженного человека. Старичок, скорее всего, по своей мягкости не решился отказаться, и вот получилась неловкость…
Когда лекция окончилась, в зале осталось десятка два слушателей. В основном — приехавшие из других колхозов гости. Им-то покидать зал было совсем неловко.
Но академик, как ни странно, совсем не обиделся. Даже наоборот. Был в отличном настроении, похвалил за внимание и тишину, с которыми его выслушали, и пожелал остаться на концерте художественной самодеятельности.
Нассонов, красный как рак от жары или от стыда за станичников, разбежавшихся с лекции, усадил гостя на первый ряд, посередине. Прямо перед исполнителями.
А какой может быть в колхозном клубе зал? Конечно, небольшой. И когда я вышел с гитарой на сцену, этот самый академик оказался в каких-нибудь двух метрах от меня.
Я и без того волновался. Но тут еще больше смутился, потому что старичок ученый, водрузив на нос очки, смотрел на меня, словно школьник, попавший в цирк.
Начало получилось неуверенное. Я взял немного высоко и, как мне показалось, с грехом пополам дотянул песню до конца, горя желанием поскорее убраться со сцены.
К моему удивлению, зрители здорово хлопали. И академик. Я раскланялся, хотел было уйти. Но зал просил еще что-нибудь спеть.
Я выхватил из общей массы лица Ксении Филипповны, радостно улыбающейся мне, Клавы Лоховой, почему-то пришедшей без мужа, Ларисы…
Мое волнение поулеглось. И раз уж понравилось, почему бы действительно еще не спеть?
И вторую песню, Окуджавы, я, кажется, исполнил с вдохновением.
Совсем не понятно, почему на этот раз хлопали не очень. Может быть, Есенин нравился больше?
Я не стал дальше испытывать судьбу и удалился за кулисы. Там столкнулся нос к носу с Чавой. Он тихонько настраивал свою гитару. Мне показалось, что он слегка усмехнулся, увидев меня.
И откуда он свалился на мою голову? Коля говорил, что Чава заболел. Поэтому и просили выступить меня. Но пастух явился, несмотря на температуру…
Правда, брюки у него были мятые, сорочка простенькая, из хлопчатобумажной ткани, и гитара похуже моей, с облупившейся краской на грифе и деке. Но пел он лучше. И намного. Я-то уж знаю. Его не отпускали. Он пел одну песню за другой.
Репертуар он целиком перенял у Сличенко — «Клен ты мой опавший», «Ай да зазнобила…», «Я люблю тебя, Россия». И нашим станичникам казалось, наверное, что лучше Чавы петь не может никто. Даже тетя Мотя, билетерша клуба, восхищенно шептала:
— Ай да хлопец, ай да певун! Получше этого самого Сличенки, ей-богу…
Катаеву я ничего не сказал. Он и не догадывался, какую свинью подложил мне. Правда, за кулисами, похлопав меня по плечу, он бросил:
— Ты тоже в норме, младший лейтенант!
Это «тоже» окончательно испортило мне настроение. Лучше бы Коля вообще промолчал.
После концерта многие станичники стали расходиться по хатам. Молодые оставались на танцы.
Академик был в таком восторге, будто побывал в Большом театре. Особенно хвалил Чаву. Я находился совсем рядом и слышал, как он не мог унять своего умиления. Нассонов, все еще переживающий провал лекции, млел от похвал и чтобы еще больше удивить гостя, сообщил, что Чава всего-навсего пастух.
— Скажите-ка, — заохал старичок, качая головой, — простой пастух! А этот мальчик, который пел первым, тоже пастух?
— Нет, — замялся председатель.
— Тоже, однако, ничего. Мило… вполне мило.
Я был рад, что больше никто не слышал этого разговора.
Академик начал прощаться. Председатель стал просить его посмотреть жеребят, полученных в результате «селекционной работы, широко производимой в колхозе».
— Что вы, любезный, — отмахнулся старичок, — я в этом ничего не понимаю!
— Как? — удивился Нассонов. — Вы же, так сказать, занимаетесь проблемами наследственности… Может быть, подскажете, в каком направлении нам двигаться?
— Видите ли, дорогой товарищ Нассонов, я всю жизнь имею дело с дрозофиллой. Есть такая маленькая мушка, всем известная…
— Так мы вам можем выделить целый табун для экспериментов! — вдохновенно предложил Геннадий Петрович. — Разворачивайтесь…
Академик засмеялся:
— Человеческой жизни тогда не хватит, чтобы решить самую крохотную проблему в генетике. Через сколько лет лошадь дает потомство?
— Через три-четыре…
— Вот видите. А мушка дрозофилла — двадцать восемь раз в год! Это значит, что только за один год можно проследить двадцать восемь поколений модели. А чтобы такие же результаты получить с лошадью, надо прожить сто двенадцать лет. А мне бы еще хоть пяток протянуть…
Смущенный Нассонов стал нахваливать здоровье гостя. Тот еще больше развеселился. Так они и покинули клуб. Председатель пошел проводить академика до колхозного «газика», поджидавшего у самого крыльца.
Зачем я остался на танцах, сам не знаю. Наверное, почувствовал что-то. Так бывает. Где-нибудь в людном месте, в разношерстной компании ощущаешь; зреет нечто неуловимое, едва проскальзывающее настроение ссоры или драки.
А может быть, у меня начало вырабатываться профессиональное чутье?
Казалось, все идет нормально. Наши, станичные, вели себя как обычно. Стояли группками. Выходили курить. И тогда через окно были видны головы и сизый дымок над ними. Конечно, подшучивали над девчатами. Беззлобно, скорее по привычке.
А те, другие, городские, приехавшие в гости к Женьке Нассонову, вели себя настораживающе.
Я еще подумал о том, что деревенские ребята для меня уже «наши», а друзья Женьки — «чужаки».
Интересно, отпустила им Клава ночью вина? А как же! Хоть и молокосос, а Нассонов! Ну покуражилась над парнем, а в магазин, точно, сходила…
Чава не танцевал. О чем-то спорил с Колей Катаевым.
Лариса скучала, изредка поглядывая в его сторону…
Я про себя злорадствовал. Но к ней не подходил. Надо подождать. Выдержать.
И все-таки больше всех меня настораживал Женька. На меня он не смотрел. Стыдился, что ли, ночного визита?
Он задевал девчонок, подначивал своих дружков на что-то. Я тихо сказал об этом Катаеву. Он отмахнулся:
— Мерещится тебе, младший лейтенант. Женька — трус. Перед городскими пижонит…
Объявили дамский танец, и не успел я глазом моргнуть, как передо мной выросла Клава Лохова.
С досады я готов был провалиться сквозь пол. Показалось, что Лариса направлялась ко мне…
Ничего не оставалось делать, как закружиться в вальсе с нашей продавщицей. Надо сказать, что танцевала она неплохо. А по мне пусть отдавила бы все ноги, но лишь бы это была другая… Та, что танцевала с Колей Катаевым. «Хоть не с Чавой», — вздохнул я, незаметно наблюдая за Ларисой.
— Эх, где мои двадцать лет! — улыбалась Клава. Одета она была красиво. Еще бы, сапожнику быть без сапог! — Ни одной танцульки не пропускала. Теперь что? Детей трое душ. С мужиком и то не можем вместе в клуб прийти. Вот и развлекаемся по очереди… Завтра его в кино отпущу…
Меня злила ее болтовня.
— Скажите, зачем вы ночью Женьку послали ко мне? Клава подняла брови:
— Неужто и вас разбудил? Вот колоброд…
— Да, пришел среди ночи. На вас сослался…
— Ну, хватит с меня! Пойду до Геннадия Петровича! — возмутилась она. — Вы не подумайте, Дмитрий Александрович, что я действительно посылала к вам Женьку. Как он мне надоел! Уж какой раз приходит ночью за выпивкой. Я ему и говорю: пожалуюсь, мол, в милицию. А он, дурной, решил, что я его к вам за разрешением, направляю…
— Но вы ему дали вина?
— Еще чего не хватало! Я из-за него не намерена голову под суд подставлять. Это ж надо!..
Она нахмурилась и больше до конца танца не разговаривала.
Я был рад отделаться от нее. И как только снова раздалась музыка, направился к Ларисе. Была не была!
И пропустил главный момент. За моей спиной гакнул сухой удар.
Женькиных дружков было человек пять. Рослые, крепкие, по всей видимости, знакомы с боксом.
Когда я подскочил к толпе, один из городских послал в нокдаун Егора, Колиного приятеля, того, что я видел в мастерских при злополучной стычке с Нассоновым.
Наши, станичные, кричали, размахивали руками. Визжали девчата.
Пятеро молодцов из города встали круговой обороной. Женька суетился, бегая то к своим, то к чужим. На него никто не обращал внимания.
Егор вскочил и снова кинулся на городских. И опять получил удар в ухо.
Я уже не помню, как очутился в самой гуще, как кричал: «Разойдитесь!» — или что-то в этом роде.