Руссо сознает, что для многочисленной нации голосование представляет затруднительную процедуру, и пытается выйти из затруднения с помощью своего любительского чтения. Он ссылается на римские комиции, где вовсе не было желательного для него способа принятия решений, и жалким образом запутывается: у римлян как раз было представительное правление, причем с резким сословным неравенством.
Радикализм Руссо заходит дальше политики. В сущности, он враг собственности; он хотел бы, чтобы каждый владел лишь тем, что необходимо для его пропитания, и опасается всякого богатства. Конечно, полное равенство граждан означало бы и равенство имуществ, но здесь Руссо непоследователен – равенства имуществ у него нет. Тогда вся догма «невидимого слияния с общей волей» рассыпается, как карточный домик.
Как мыслитель, Руссо просто не заслуживает критики. Это можно сказать и о многих умственно несостоятельных писателях, оказавших влияние на человеческое общество – а влияние Руссо было огромно. В таких случаях надо спросить себя, чего такой писатель в самом деле хочет, какие чувства он выражает. Господствующее чувство Руссо – это чувство унижения, вызванное сословным неравенством, от которого он пытается освободиться своими фантазиями. Вряд ли сам Руссо – крайне необщительный и вздорный человек – мог бы выжить в своем идеальном обществе, но замысел этого общества ясен. Руссо предлагает осуществить полное равноправие, уничтожив человеческую личность, сделав всех людей клеточками единого организма или, если прибегнуть к известному сравнению, превратив человеческое общество в «муравейник». Подчинение «общей воле», извращенное понимание свободы как абсолютного повиновения – все это нашло убежденных сторонников. Сначала это были якобинцы. Затем явился Гегель, тоже превративший «нацию» в предмет культа, а за ним немецкие нацисты. Наконец, коммунисты тоже знали, в чем состоит «общая воля», и немало потрудились, чтобы не было никакой другой. Если искать в истории виновных, то сколько раз придется повторить припев французской песенки: «… и в этом виноват Руссо»!
4. Французская революция
Причины Французской революции глубоко волновали историков и философов. Тэн, посвятивший этому вопросу первые два тома своей истории, описывает условия, сделавшие революцию неизбежной, а затем возмущается, что она все-таки произошла. Он сравнивает Францию перед революцией со зданием, построенным на погребе с порохом, но сваливает вину за все, что произошло, на неосторожное обращение с огнем. Тэн очень не любил революцию. Он не был глубоким мыслителем, а всего лишь талантливым писателем. Его объяснение революции сводится к тому, что перед революцией подавляющая масса французского народа жила в нищете и была доведена до отчаяния непосильным бременем налогов и повинностей.
Более глубокий мыслитель, Токвиль, не довольствуется таким объяснением. Все эти бедствия, – говорит Токвиль, – народ переносил в течение всего восемнадцатого века. Перед революцией, напротив, положение стало улучшаться. В последние десятилетия отмечается заметный подъем французской промышленности, и даже улучшение в сельском хозяйстве. Если верить Токвилю, чуть ли не все королевские чиновники, да и сам король, были проникнуты человечностью и, усвоив новые идеи, пытались помочь положению народа. Токвиль полагает, что революции вообще происходят не в те времена, когда народ доведен до крайней нищеты и бесправия, а в эпохи прогресса и реформ, когда люди, охваченные надеждой на лучшее будущее, не хотят больше терпеть даже более мягкие формы притеснения. Вероятно, он прав, потому что для революции необходимо сознание несправедливости существующего порядка, а такое сознание предполагает некоторую возможность отвлечься от забот, и более того – некоторое распространение новых идей. Так было и в России, где перед мировой войной был период быстрого развития.
Но в таких случаях новые идеи приходят в народ сверху, из более благополучных и более развитых слоев общества. Во Франции в этих слоях только и говорили о страданиях народа и необходимости серьезных реформ; хотя, конечно, те, кто об этом говорил, вовсе не торопились отказаться от своих привилегий, мало задумываясь о завтрашнем дне. Токвиль, аристократ по происхождению, понимал борьбу за равенство как борьбу за гражданское равноправие и сочувствовал этому движению. Но он плохо понимал, что люди физического труда – те, кого называли «четвертым сословием» – тоже способны бороться за свои права, и был потрясен, увидев это в 1848 году. Он понял, что этим открывается новая эпоха, но понял это поздно. В своей книге «Старый порядок и революция» Токвиль мало говорит о простом народе. Более того, он относится к нему с барским презрением. От простых людей, – говорит он, – надо было скрывать новые идеи. Он прямо винит в ужасах революции «привилегированных», обсуждавших все проблемы в присутствии простолюдинов, «как будто те говорили на другом языке». Вряд ли этот великий историк сознавал, какое разительное свидетельство человеческой ограниченности выражает его упрек.
Когда дело касается простого народа, Токвилю изменяет даже его объективность. Из его книги можно заключить, будто общий подъем французской экономики и попытки реформ в самом деле существенно улучшили положение французских крестьян и мастеровых. Между тем, он слишком много знал, чтобы так думать: например, он хорошо знал записки Артура Юнга, объездившего Францию перед самой революцией, знал о природных бедствиях 1788 и 1789 года, вызвавших, как всегда, голодные бунты. Знал, но как будто не хотел этого знать: деятелем истории был для него буржуа. Как мы увидим, в конце жизни граф Токвиль задумался об этом своем упущении.
Гораздо человечнее была мадам де Сталь. Ее записки о революции вышли раньше других исторических трудов, уже в 1819 году. Она была свидетельницей великих и страшных событий. Отец ее, барон Неккер, привел ее на открытие Генеральных Штатов; а потом она чудом спаслась от сентябрьских убийств, потому что была к тому времени женой шведского посла. Вот что она пишет о движущих силах революции:
«Кто не знает, что действие вызывает равное противодействие, тот не в состоянии наблюдать как мыслитель гражданские волнения. Ярость мятежников соразмерна порокам учреждений; за моральное состояние нации надо возложить ответственность не на то правление, которое хотят установить, а на то, которое существовало прежде. Но откуда же взялись эти склонности к беспорядку, столь безудержно развившиеся в первые годы революции, если не от столетия суеверий и произвола? И если ни с каким периодом в истории нельзя сравнить четырнадцать месяцев террора, то что же отсюда следует? Что никакой народ не был столь несчастен в течение ста лет, как французский народ».
Слово «революция», означающее по-латыни просто «круговорот», приобрело свое современное значение после английской революции 1641 – 49 года. В современных языках оно означает «насильственное свержение государственного строя», и в этом смысле объединяет ряд непохожих явлений, как, например, Американскую и Французскую революции. Революции редко начинаются с намеренного применения насилия, то есть с военного заговора – какова была Октябрьская революция. Чаще всего люди, желающие переменить общественный строй, не хотят насильственных мер, которые принимаются потом против их воли. О том, чего хотели эти люди перед Французской революцией, можно судить по мнениям членов Генеральных Штатов и по наказам их избирателей. Требования их были умеренны. Они хотели, в общем, устроить конституционную монархию вроде английской, где король «царствует, но не управляет», и при этом устранить пережитки феодализма, закрепив письменной конституцией юридическое равноправие граждан; они хотели справедливо распределить налоги, облегчив бремя самых бедных. Но они вовсе не хотели передела собственности, то есть социального переворота. Французская революция очень скоро приняла насильственный характер – после взятия Бастилии – и стала не только политической революцией, но и социальной.
Главной целью людей, начавших Французскую революцию, была гражданская свобода, которую они представляли себе по образцу английской или американской. Другие цели были в значительной мере средствами для этой главной цели. Но цель эта не была достигнута: революция завершилась военным деспотизмом.
Очень скоро обнаружилось, что французский народ, привыкший повиноваться своим господам или бунтовать против них и не имевший никакого опыта самоуправления, не способен был соблюдать законы. Тщательно разработанная конституция 1791 года, предоставлявшая широкие права местным выборным органам, не была осуществлена; Франция погрузилась в анархию. Между тем, против нее начала войну коалиция европейских монархов, и для отпора им нужна была сильная центральная власть. В этих условиях защитники конституционных свобод – «жирондисты» – оказались в меньшинстве, и верх взяла партия «якобинцев», крайних республиканцев, вдохновлявшихся взглядами Руссо. Якобинцы не придавали значения отдельной человеческой личности и приносили права человека в жертву предполагаемым интересам «отечества». Так же поступали впоследствии русские большевики, обожествлявшие свою «партию». Власть якобинцев выродилась в «террор», в бессудные расправы, бессмысленные с точки зрения военных усилий Франции и запятнавшие самый образ революции. Следуя Руссо, якобинцы добивались «равенства» за счет свободы, но установили диктатуру «комитета общественного спасения», которым заправлял бездарный резонер, бывший адвокат Робеспьер. Жирондисты были казнены.
Пока «революционный трибунал» хватал по доносам «подозрительных» и посылал их на гильотину, армия республики одержала верх над коалицией монархов и изгнала из Франции их войска. Террор потерял смысл, и в 1794 году террористы, в свою очередь, были отправлены на гильотину. Так революция, «подобно Сатурну, пожирала своих детей».
Крайне вредной стороной революции было вмешательство «улицы» в государственные дела. Демагоги приводили к Конвенту толпы городской публики, и эти случайные люди, изображая «волю народа», запугивали «народных представителей». Анархия, правление террористов и власть «улицы» убили у французов веру в свободу. Усталость от революции и неверие в ее обещания облегчили военный переворот, положивший конец республике.