Инстинкт заключенного. Очерки тюремной психологии — страница 12 из 29

[39].

Очевидно, силою контрастов объясняется и тот, по большей части, приятный характер воспоминаний в тюрьме, который дает одному из заключенных основание говорить, что «все прежнее покрывается розовою дымкой, шипы пропадают, о них забывают, остаются и помнятся только одни розы»[40]. Впрочем, человеку, вообще, свойственно вспоминать охотнее приятное, чем расстраивать себя тяжелыми думами. В тюрьме же это свойство должно проявиться сильнее, хотя бы в интересах самосохранения, борьбы с убивающими тягостями заточения.

Как бы ни был обилен запас воспоминаний, он при тюремном однообразии быстро расходуется и истощается. В общем заключении все пересказано, в одиночном все припомнено.

Но духовная жизнь редко сдается без борьбы. В борьбе за свое существование она ищет хотя какой-нибудь пищи. И как при голодной нужде для поддержания нашего физического существования мы изобретаем суррогаты и принуждены довольствоваться ими, так в сфере духовной жизни — погибающий заключенный хватается за всякую соломинку и вместо восприятий из внешнего мира, скрытого от него, обращается к таким суррогатам духовной пищи, как воспоминания, наблюдения над самим собою, фантазия к последним средствам утолить духовный голод.

Самонаблюдение доступно не всякому. Для него необходимо некоторое умственное развитие. Но поскольку можно судить на основании дневников и мемуаров Лейсса, Новорусотого, Александрова, оно очень распространено среди заключенных одиночных тюрем. В камере, где нет ничего для наблюдения заключенного, он остается единственным объектом такого наблюдения. Начинается, по удачному выражению Александрова, «слежка» за самим собою, потому, что «некуда смотреть только в себя»[41]. Эта «слежка» идет со стороны заключенного не за внешними его действиями: они слишком несложны, элементарно просты и однообразны и потому наблюдения над ними не дали бы заключенному никакого интереса. Нет, «слежка» идет за внутренним миром заключенного, за его переживаниями. Наблюдению и анализу подвергаются его настроения и думы. Каждое изменение в настроении, мельчайшие перемены в направлении мысли, ничто не ускользает от бдительности зоркого «сыщика» за самим собою: своевременно, без всякого запоздания, он доносит о своих наблюдениях, как бы ни были малозначительны результаты сыска за самим собою.

В наиболее обширном из тюремных дневников (Александрова) можно найти немало примеров, подтверждающих эту особенность психологии узников: автор всегда настороже. За чтением Диккенса он подмечает у себя «особую» смешливость и сейчас же ищет объяснение ей в том, что его нервы становятся здоровее. Совершая обычную прогулку на тюремном дворике, он замечает, что сегодня гуляет «как-то особенно бодро». Вернувшись же с прогулки, замечает, что нет прежнего очарования. Вспоминая прошлое, смотрит на это как на гимнастику мозга и решает, что выгоднее при этих воспоминаниях не скользить по поверхности прошлого, а «сосредоточивать внимание на определенных пунктах». Прочитав стихотворение П. Я. «Юность» и потрясенный им чуть не до истерики, он записывает в дневнике: «сам смотрел на себя со стороны и дивился, с чего это». Удивляясь же, опять пускается на поиски объяснения такого настроения и находит его в общем утомлении; отмечая уменьшение продолжительности дня наступающей осени, он подмечает также по этому случаю свою раздражительность.

В некоторых случаях самонаблюдение идет еще далее. Так, Лейсс подчеркивает, что он не только видел каждое движение нарождавшейся мысли, не только наблюдал, как она развивалась из хаоса и неопределенности, но еще видел это видение, т. е. становился для себя двойным объектом. По мнению Лейсса, лишь немногие заключенные осознают этот процесс самонаблюдения, давая себе отчет в этой своей деятельности. Но и он, и проф. Радбрух сходятся в совершенно отрицательной оценке такого «подсматривания» за собою: человеческое «я» раздваивается на «я» действующее и «я» наблюдающее. И как ученому предмет его изучения кажется особенно интересным, так и заключенному, занятому самонаблюдением, его личность представляется все более центром, вокруг которого идет вся тюремная жизнь. Отсюда становится возможным развитие эгоизма, дающее Радбруху основание сравнивать одиночно-заключенного со старым холостяком. По мнению же Лейсса, наблюдение человека с неизменными задатками за самим собою и «ограничение его самим собою» приводят лишь к еще большему извращению. Такое самонаблюдение исключительная особенность одиночного заключения: его не знают другие виды одиночества. Оно совершенно незнакомо, как справедливо указывает Лейсс, например, охотнику, который больше года один охотится в полярных странах: сотни внешних явлений дают ему обильную духовную пищу, не оставляя времени для самонаблюдений. Совершенно иной подход к пустоте, к отсутствию впечатлений у пустынника: он ищет этой пустоты, рад ей, между тем как заточенный в одиночную камеру боится этого вынужденного изолирования, ищет впечатлений, страдает от их отсутствия. Создатели системы одиночных тюрем возлагали большие надежды на развитие самонаблюдения, рассчитывая, что оно приведет к самопознанию, раскаянию и очищению от греха. Их основная ошибка заключалась именно в отожествлении психологии добровольных отшельников и принудительно заключенных в одиночные камеры арестантов. Нужно было пройти целой сотне лет, чтобы ошибочность этой системы была признана, и та самая Бельгия, которая первою из европейских государств ввела ее у себя первая же подает пример отказа от нее[42].

Полною противоположностью этой работе мозга, которая создается процессом самонаблюдения, является развитие в стенах тюрьмы мечтательности. Самонаблюдение кропотливо. Оно медлительною и тяжелою стопою следует за тягучею жизнью узника, с которою оно как будто сковано крепкою цепью. Оно копается в анализе тюремных переживаний, не переступая порога камеры или границу дворика для прогулок. Наоборот, мечты узника свободны. Они совершают свой беспредельный полет, уносят узника далеко за стены его острога и не знают никакой границы.

Развитие фантазии в тюрьме неизбежно уже потому, что там утрачивается мерка для восприятия степени реальности, для разграничения действительности от воспоминаний и фантазии (Радбрух).

Самонаблюдение достояние немногих, а мечтательность общий удел заключенных вне всякой зависимости от их развития. Достоевский говорит, что все арестанты мечтатели, хотя и скрывают это.

Специально тюрьмою навеянное содержание мечты фантастические планы побегов. Кажется, от такой мечты не избавлен ни один заключенный. Даже узники Шлиссельбургской крепости, отрезанные от всего мира, осужденные «вечники», запертые в тюрьме за несколькими стенами на острове, и те мечтали о побегах, которых никогда не знала история твердыни оплота самодержавия. Новорусский фантазировал, как спасители подплывут к острову в подводной лодке, одетые в водолазные костюмы, как они пророют туннель под стены крепости и выведут оттуда всех заключенных. Также и Гершуни признается, что его постоянно одолевали самые фантастические мысли о побеге. По словам Достоевского из сотни арестантов один бежит, а 99 мечтают о побеге. Мечта о побеге особенно развивается весною, когда властно зовет к себе, говоря языком заключенных, «генерал Кукушкин». «Тяжелы кандалы в ту пору: в тепле, среди яркого солнца, когда слышишь и ощущаешь всею душою, всем существом своим воскресающую вокруг себя с необъятной силою природу, еще тяжелее становится запертая тюрьма, конвой и чудная воля»[43]. Также Мелынин оказывался не в силах отрешиться «от общей арестантской склонности мечтать о побеге»[44]. Сами заключенные Шелаевского рудника говорили о себе: у арестантов на плечах три головы и в каждой из них сидят три думки: воля-вольная, тайга-матушка и Байкал-батюшка.

Сколько поколений политических борцов, мечтавших, что двери их тюрем будут разбиты восставшим народом, умерли внутри этих стен, не дождавшись желанного дня, или вышли оттуда лишь в год, месяц и день, точно определенный в приговоре. Впрочем, некоторые удавшиеся побеги были совершены в такой сказочной обстановке, что стиралась грань между вымыслом и действительностью[45].

К сожалению, мы не знаем ближайшим образом содержания мечтаний узников. По словам Гершуни, их предметом бывает преимущественно то время, которое наступит после отбытия срока наказания[46]. Фроленко, лишенный всякого общения и всяких книг, припоминал прочитанное из Спенсера, Соловьева и все, что «помнилось, давало богатый материал и для мысли и для фантазии. Много дней провел в разных заоблачных мечтаниях». Александров, которому прокуратура задерживала передачу писем от родных, тешил себя мечтою о жестокой мести, «на какую только способен человек».

Надо думать, что мечты о побеге, о свободе, о мести вообще играют не малую роль в области тюремной фантазии. Но как ни скудны наши сведения о содержании мечтаний, несомненно, развитие мечтательности стоит в связи со скудостью получаемых впечатлений и исчерпанием запаса воспоминаний.

С течением времени эта жизнь в мире грез настолько захватывает узника, что наиболее чуткие из них не дожидаются наступления такого момента, когда можно сказать, что «уже обо всем на свете перемечтал» (Александров. С. 85), что «фантазия иссякла»[47]. Наступает момент, когда и фантазия в тюрьме становится однообразной, «начиная повторять одни и те же образы». (Фроленко. С. 8).

Наиболее чуткие начинают бояться свободных полетов на крыльях фантазии за стены тюрьмы: мечта в тюрьме тот же гашиш, морфий, опиум. Унося в заоблачные сферы, она так отрывает узника от мира действительности, что он начинает бояться за свой рассудок. Вот почему он вступает в борьбу с нею. Борьба эта не легкая: мечта в тюрьме кажется ему непоборимою», но он напрягает все усилия, чтобы спуститься с облаков в мир действительности и отойти от «грани бездны», к которой приводит его б