Слух о Восточной войне давно беспокоил нас и тяготил: ведь у каждой из нас болело сердце за близких родных или знакомых. Неудачи огорчали и оскорбляли наши чувства, и мы старались по мере сил быть полезными: щипали корпию (нитки, нащипанные из полотняной мягкой ветоши; перевязочный материал, заменявший в XIX в. вату. – Прим. ред.), шили рубашки для раненых, устроили лотерею из своих работ и жертв и собрали до тысячи рублей, отосланных им в помощь. Слухи одни других печальнее доходили до нас. В особенности поражены мы были известием о выходе гвардии из Петербурга: значит, дела наши были плохи! Быть может, много распространялось прибавлений и неверных критических замечаний, но мы с жадностью ловили голословные заявления; верили безусловно многим родным и знакомым, близко стоявшим к высшей администрации, и г-ну Вержбиловичу, сообщавшему нам много интересного и называвшего Севастополь бойнею, куда посылаются наши молодые силы. Суждения его были резки и правдивы, я могла их впоследствии проверить с рассказами двух моих братьев, участвовавших в войне: один (младший) был переведен в Севастополь из улан, во Владимирский пехотный полк, отличился с охотниками, был контужен в голову и грудь, вследствие чего вскоре лишился рассудка и теперь живет у меня. Второй (старший) прошел туда из гвардии. Часто толковали они при мне о составлении правдивых сказаний о войне, и я знаю, что старшим были подробно написаны заметки о том; но когда он хотел их напечатать, то ему их возвратили с письмом его знакомого генерала Г., и теперь еще находящегося в живых, следующего содержания: «Любезный товарищ, ваши записки превосходны, но несовременны; много действующих лиц еще живо». А когда императору Александру III, тогда еще наследнику-цесаревичу, как и его святой покойной матери императрице, захотелось узнать одну правду, хотя и предосудительную, о Восточной войне и собрать все сведения о ней, а в особенности об обороне Севастополя, то старший брат умер, а куда девались его записки, неизвестно.
Мы переносили все гонения за то, что в назначенный день не говорили по-французски, и с гордостью носили вырезанный из картона язык, надеваемый на шнурке на шею в наказание; наказывали презрением француза и англичанку Бендер и за их жалобы терпели выговоры и замечания. В один из таких печальных дней, когда m-lle Аралова поутру читала нам вслух реляции князя Горчакова[105] и со своею всегдашнею наивностью в числе убитых прочла имена двух братьев девушки первого садового отделения Нади Попандопуло[106], мы все обернулись в ее сторону и увидали ее горько плакавшею; она едва сквозь слезы проговорила: «Слава Богу, что они умерли за царя и отечество». Мы почти все бросились ее утешать, сознавая, что и мы не избегнем той же участи. В этот день за обедом у maman (где кроме двух нас, очередных, ежедневно обедали ее племянница, Соня Трубецкая и Наташа Черевина) были и важные особы; конечно, без разговоров о войне не обошлось. Дунечка Родзянко, более решительная и правдивая, вмешавшись в разговор, заметила: «Сколько в истории восхваляют героинь Греции и Рима, а в настоящее время сколько их найдется у нас по нашей пространной России; возьмите пример хотя в нашей подруге Попандопуло: у нее убито два брата, единственная поддержка семьи, горе ее безысходное, а с каким героизмом сказаны были ею слова: «Слава Богу, что братья умерли за царя и отечество! «». Наверно не знаю, кто (говорят, maman) довел об этом до сведения императрицы, пожелавшей увидеть Надю и наградившей ее подарком, а после наведенных справок оказалось, что остался у нее один старик-отец без средств; ему по высочайшему повелению выдали пенсию в тысячу рублей, которая после его смерти перешла к дочери. Maman всегда старалась быть полезною; к тому же она была очень добра и справедлива, ласкала и утешала, если у кого было горе или несчастие, и посылала в лазарет больным то одного, то другого лакомства. Это была исключительно русская барская натура. Она предлагала богатым родным платить за музыку или другие уроки, если девочка не имела средств, а имела желание или необходимость, и делала это так внушительно, что не получала отказа. Да и приглашение обедать к себе много помогло нам после выпуска в умении держать себя в обществе. С ее кончиной, говорят, в числе многих нововведений честь обедать у maman уже не выпадает более на долю институток.
В большом классе потрясло нас событие, из ряда выходящее: это смерть классной дамы Семеновой. Нас водили прощаться с ней в церковь, во время чтения псалтыря каким-то необыкновенно странным человеком, у которого одна сторона лица нервно дергалась; долго боялись мы его и ночью от страха будили одна другую. Говорят, что она умерла от огорчения; у нее пропали деньги, которые она скопила в Институте; кто их похитил, никак не могли открыть. Мы еще с переходом в старший класс стали замечать, что то у одной, то у другой из нас пропадают вещицы поценнее; хотя мы не смели иметь денег, но у большей части они были и тоже пропадали. В нашем классе была одна девочка, очень богатая, у которой была мания – присвоения чужой собственности: карандашей, тетрадей, наперстков; у кого что пропадало, прямо обращались к ней, она отдавала назад; или сами брали из ее ящиков. Но ценных вещей она никогда не трогала. Когда пропало у maman из столовой серебро (уже после нашего выпуска), открылось, что вором был наш институтский слесарь Штейн. Он поддельным ключом отпирал шкапы в классе и шкатулки девиц с хранившимися там ценными вещами, а также столы в дортуарах, и выбирал, что ему нравилось. У него во время обыска нашли много мелочей: колец, брошек, крестов, цепочек, черепаховых гребней, несессеров и проч. Я также поплатилась: у меня пропала в день выпуска золотая цепочка с крестиком и три золотых кольца. Скорее всего, они были украдены во время обеда.
С разрешения начальства бывшие институтки венчались у нас в церкви, и мы с любопытством поджидали прохода по коридору свадебного кортежа. Мне памятнее всего свадьба Веры Владимировны Панаевой с Толстым[107]; многие ее обожали. Это была чудная, красивая девушка и прелестна в своем белом свадебном платье.
В продолжение трех лет старшего класса нами приготовлялись работы для подношения царственным особам, нашим и иностранным, которые, посещая институт, всегда присылали гостинцы. Более всего мне памятны присылки конфект и мороженого от императриц, принца Ольденбургского и персидского шаха, приславшего несколько пудов конфект с чудными картинками и вещицами. Мне в числе конфект досталась одна с брошкой. Ему за это поднесли прелестно вышитую подушку. К концу нашего выпуска императрице Александре Феодоровне готовили прелестный серый капот из мягкой шерстяной материи, вышитый широким узором под цвет шелками, суташем (шелковый рельефный шнур или тесьма для отделки. – Прим. ред.) и тесемочками; императрице Марии Александровне – шитый белый батистовый капот, а более прелестно вышитое платье великой княжне Марии Александровне (broderie anglaise)[108]. Богатую из золотого глазета салфетку, с наложенными из бархата цветами, прикрепленными шелками и блестками, поднесли мы великой княгине Елене Павловне. Кроме этих подарков приготовлено было несколько пар изящно вышитых по бархату шелками и золотом туфель, подушек. В белошвейной мастерской, кроме тонкого белья, которое шилось нами и отдавалось неизвестно кому, в продолжение трех лет вышивался ковер в спальню императрицы; за составление узора для него было дорого заплачено одному знаменитому художнику; ковер состоял из 12 и более кусков, чтобы удобнее было вышивать нескольким девицам с обеих сторон. Из нарисованных картин лучшие выбирались и подносились в подарок высокопоставленным лицам, как светским, так и духовным. Мою картину (Христос в терновом венце) назначили митрополиту Никанору[109], а Св. Варфоломея – кому-то из архиереев. На каждой работе обозначалось на приклеенном билетике, кто работал или кто рисовал, и кому назначалось.
В 1855 году усиленно начались и научные занятия: мы сильно боялись инспекторских экзаменов, где производилась действительная оценка познаний, а публичные и царские экзамены были только исполнением торжественных обычаев, на коих присутствовали царские особы, родные и знакомые. Но репетиции к ним нас изводили: как встать, как подходить, отходить, брать билеты, делать ровно и грациозно реверанс и прочие мелочи. Репетиции начались с 8 января вскоре после окончания инспекторских экзаменов, на которые соединяли оба отделения. На этих экзаменах, продолжавшихся три дня, присутствовали только принц Ольденбургский, министр народного просвещения, генерал Броневский, граф Борх, а на Законе Божием – духовные светила церкви. Институток вызывали по алфавиту к столу по десяти в ряд, и они отвечали по вопросам или по билетам.
В феврале 1855 года стали говорить о болезни императора[110]. Зная его сильную натуру, мы ничего не подозревали, как 18 февраля утром было получено ужасное известие, что здоровье его плохо. В 10 1/2 час[ов] утра весь институт собрался в церковь слушать молебен и просить Всевышнего о ниспослании исцеления обожаемому монарху. Непритворные слезы лились у многих; не только мы, дети, любили и умели ценить его, но кто же не любил этого с виду сурового, но всегда справедливого государя за его нравственные качества? Даже у нас, таких юных и незрелых в деле житейском, потихоньку говорилось, что венценосный страдалец умер вследствие того, что узнал о многих злоупотреблениях своих приближенных, которые обманывали его, почти все мудрые распоряжения его или искажали, или не выполняли, а доносили ему все в превратном виде. Это поняли и мы, девочки, и еще более жалели государя. Эти вести доходили к нам от братьев и от многих знакомых и родных наших институток, которые прекрасно знали все, что делается в придворных сферах, а некоторые даже сами стояли высоко при дворе, но говорили тихо, опасаясь, чтобы их не коснулись подозрения.