случится. Ее смерть перестала быть чем-то абстрактным, приобрела материальность. Постигнув, уяснив ее гибель, я почувствовал внезапное облегчение. В ту секунду я понял: я приобрел власть над старухой. Кощунственная, сладостная, праздничная мысль. Если такое возможно, мне она показалась окрашенной в сочный оранжевый цвет.
С этого момента оранжевый всполох поселился во мне. Я удивился, как Зинаида ничего не заметила, не заподозрила тогда, — мне казалось, я стал совершенно другим за эти мгновения. Я не принялся строить конкретные планы, а просто стал жить с мыслью о ее смерти.
Утром мать долго глядела отсутствующим взглядом в окно, поглаживая пальцем щупальца традесканции, бессильно свисавшие с подоконника. Веснушки на лице блестели от крема, ненакрашенные глаза глядели наивно, ни дать ни взять чуть состарившаяся девочка.
— Изморозь, — сказала она.
— Ага, — охотно согласилась Лера.
Мама вернулась к столу и, запахнув поплотнее халат, с натужным весельем попросила Леру:
— Ну-ка, что ты там за оладушки испекла? Дай один.
Лера, чуть припухшая со сна, в коротковатой для нее футболке неопределенного цвета, захлопотала, пододвигая варенье:
— Почему один, Ирена Викторовна? Берите несколько.
Мать хмыкнула что-то отрицательное и стала жевать оладью, чуть выпучив глаза. Когда она сглатывала, бугор на шее был более заметен.
Я опустошил чашку с остывшим чаем одним глотком и встал. Мама встрепенулась.
— А сметана есть? — спросила она.
— Нет, но я куплю, — откликнулась Лера, — мне все равно в магазин нужно.
Когда она вышла, мама достала какую-то тетрадь и протянула мне:
— На. Почитай.
— Что это?
— Карта Зинаиды.
— А что она у тебя делает?
— В поликлинике взяла. Можешь сделать прогноз?
— Ма, какой еще прогноз?
— Известно, какой. А то врачи темнят и ничего путного сказать не могут.
— Верни ее! Причем как можно скорей. Никто, надеюсь, не знает, что ты ее взяла?
— Да хоть бы и знали. Мы закон не нарушили.
— Верни ее!
Но мать сунула карту мне в руки. Помолчав, глядя на стену, где висел засиженный мухами натюрморт — ядовито-желтый лимон во все полотно, сказала тихо:
— У нас у швеи-надомницы мать лежит уже шесть лет. И никаких изменений. Неужели и наша… так же? Я не против, пусть еще долго живет. Но только чтобы не так. Я не переживу. Ты врач, ты должен знать. Посмотри.
Мне стало жаль ее, и я покорно открыл этот талмуд, откуда выпирали шуршащие кальки флюорографий с черно-белыми абрисами Зинаидиных костей.
— В общем-то, мало что изменилось за последние месяцы, — принялся объяснять я, — общий анализ крови не показывает серьезных воспалительных процессов, гастроскопия тоже ничего криминального не выявила.
— А что есть?
— Простые несварения, дело житейское. Вот еще рентген, — я потянул из папки снимок с симметричными легкими-привидениями, — здесь мне все понятно. Паталогий грудной клетки нет. Легкие в норме, это я могу сказать точно. Здесь облом.
— Ты смотри, смотри.
— С сердцем, правда, паршиво, — продолжал я, — один желудочек сношен совершенно, вялость, шумы — полный набор.
Мама прервала меня:
— Что ты как врач из поликлиники? Толком говори — будет у нее паралич или нет?
— Вероятность паралича, конечно, есть, — сказал я важно и уклончиво, как практикующий врач.
— И какая? — упорствовала мама.
— Этого, мамочка, я не могу тебе точно сказать. И никто не может.
Мы помолчали. Ее мои объяснения, конечно же, не удовлетворили, несмотря на уверенный тон, которым они были произнесены. Мой маленький спектакль мало кого мог бы ввести в заблуждение. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что с Зинаидиной тучной апоплексической комплекцией да при ее высокой выносливости мгновенная смерть ей вряд ли светит, а вот паралич — вполне. Достаточно на нее посмотреть. Такие редко сразу падают замертво.
— Я еще вот о чем хочу попросить, пока Лера не пришла. Отца надо бы навестить, — вздохнула мама.
— Ма, Лера все прекрасно знает про папу, к чему эта конспирация?
— Ну, может, это наше семейное дело. Лерочка же еще не наша семья? — ввернула она ловко и беспощадно.
— Хочешь, чтобы я женился? — спокойно поинтересовался я. Выпад попал в десятку.
— Только не сейчас! — завопила она. — Деньги нельзя пока тратить, ты же знаешь.
— Тогда не начинай.
— Ой, напугал. — Она положила недоеденную оладью на блюдце. — Так себе оладушек. Я бы соду еще в тесто положила.
— Дареному коню…
— Это чем вы меня одарили-то? Взяли мои продукты и оладьи испекли? Благодетели вы мои.
— Замок повесь. Комнату-то закрываешь, а про холодильник позабыла?
— Прекрати. — Она шутливо стукнула меня по лбу ложкой. — Так я про отца говорила-то. Полгода осталось. Ему передачку нужно бы собрать.
— Я и сам знаю, — интонацией я постарался вежливо дать ей понять, что разговор мне неприятен. Но в полутонах мама не разбиралась.
— Это хорошо, — покивала она. — Это надо бы сейчас.
— Я навещаю его не потому, что так надо. Он отец все-таки мой, не забыла еще?
— Да-да, я не то имела в виду.
Лера зашла с сумкой и протянула маме сметану.
Та посмотрела на нее растерянно и испуганно, не понимая, чего от нее хотят, но потом, спохватившись, стала открывать. Я поспешил в прихожую, влез в куртку, зашнуровал ботинки. Вспомнил, что не почистил зубы. Но для аптечной Светы, у которой все время пахло изо рта, возможно, я и так буду хорош. Мать торопливо выплыла ко мне в коридор и плотно прикрыла за собой дверь на кухню.
— Ты про квартиру-то у него спроси.
— Сколько можно спрашивать?
— Ну, все равно. Руку на пульсе нужно держать. Квартира что, только мне нужна? Поинтересуйся, какие у него планы. И вообще… Напомни, что он обещал нам.
— Обещал — выполнит.
— Так теперь многое изменилось. С тетенькой своей он собирается снова жить? Или бросила она его?
Я буквально вырвался от нее и поспешил за дверь. Я сильно уже опаздывал.
Говоря матери, что хватит с меня уже уголовников, я не шутил. Отец у меня сидит в тюрьме. При посторонних мать говорит о его местоположении конфузливо и с ужимками, чтобы дурно пахнувшее дело заблагоухало более приятно. Мол, вот такой у нас казус произошел. В ее исполнении это пикантная, едва ли не веселая история — папа у нас немножечко проштрафился на своей работе, хотя в целом он человек порядочный, любой это подтвердит, и т. д. и т. п.
Мрачный дуализм ее статуса — брошенная жена заключенного — маму нервирует. Она говорит направо и налево, что развелась с мужем из-за того, что его посадили, хотя на самом деле эти события никак не связаны. Отец расстался с ней еще до того, как сел в тюрьму. Но матери спокойнее, если все будут думать, что это она бросила мужа.
В детстве отец всегда был для меня фигурой второстепенной, чему причиной являлась моя болезнь. Мать, воюя ежедневно и еженощно за мое спасение, заслонила от меня всех других людей. Почти до пятнадцати лет я жил в симбиозе с мамой, дышал благодаря ей, думал благодаря ей. Она будила меня по утрам, делала массаж, кормила завтраком, вела к врачу. Я был беспомощным птенцом, которому требовалась неустанная опека. Папа же был лишь кем-то вроде донора. «Надо бы, чтобы папа заплатил за трансфузию», — говорила мама, или: «Хорошо бы папе дали премию, мы тогда сунем на лапу за путевку тебе в реабилитационный центр», «Папа, слава богу, получил зарплату вовремя — не придется занимать на….». Кроме как дать денег, папа помочь мне ничем, по мнению мамы, не мог. Он и давал, давал исправно. Только став взрослым, я узнал, что как бухгалтер он не всегда бывал честен, потому что вечно маме требовались более чем солидные суммы на мое лечение, и если бы он ей отказал, то его ждала бы участь похуже тюрьмы. Родители у меня оба жулики, мама от Бога, а папа от безысходности.
Папа был со мной лишь в промежутках между процедурами и операциями, составлявшими мою жизнь. Не то чтобы он не интересовался мной, но мать — на тот момент — обезумевшая самка, сражающаяся за жизнь своего детеныша, — не допускала таких глупостей, как игры с самцом-производителем. Это было, по ее мнению, непозволительной роскошью. Минуты, проведенные с папой, были редкими, но оттого они были особенно сладки. Складывая с папой плиточки домино с червоточинками-глазкаPми или собирая конструктор, я понимал, что сейчас я живу какой-то другой — праздничной, а не обычной своей жизнью, и старался всячески праздник этот продлить. Но мать неумолимо тянула меня к врачам. Я немного обижался на нее.
Я очень рано понял — не стоит жаловаться, когда мама тащит меня к остеопату, запрещая играть с папой, иначе последует скандал. Я страдал из-за антагонизма родителей. Отец говорил: «Дай ребенку пожить здоровой жизнью». Я соглашался с ним. Мать вставала на дыбы: «Конфетками его задобрить хочешь? Мороженым? А как печень у него прихватит — иди, мама, спасай? Конечно, ты в него не горькую микстуру засовываешь, а сладости. Тебе легче». Я соглашался и с ней.
Мать так и не смогла его простить. За то, что ни разу не дал ей повода упрекнуть себя. За то, что он ушел к своей Лилечке — «корове сисястой», только когда я стал полностью здоров. За то, что исправно переводил ей деньги и после расставания. За то, что жить он стал у Лилечки, а мать — в нашей квартире, которая по документам принадлежит ему. За то, что его посадили именно в тот момент, когда мама уже привыкла жировать на утаенные в бензиновой фирме деньги и поверила, что они — навсегда.
Лучше бы он ушел к Лилечке, когда я болел, тогда матери было бы легче — ее обида стала бы абсолютно законной, обрела бы силу и мощь и вылилась бы в какие-то конкретные действия. Лучше бы мать переболела своей бедой в острой форме сразу и забыла о ней раз и навсегда. Теперь мать не может шипеть на него в полный голос.
По закону квартира папина, завещал он нам ее только на словах, и мать теперь переживает, как бы корова сисястая не погнала «нашего уголовника». Тогда и он нас попросит из квартиры. «Не оставил бы нас всех на улице», — однажды неожиданно сказала мать, после того как целый день у нее все валилось из рук. Страх отравил ее существование, затмив собой даже обиду. «И с Зинаидой все как-то… непонятно, — добавила она, — никакой стабильности». Зинаида Андреевна, которая упорно отказывалась умирать, если не рушила ей все планы, то, по крайней мере, откладывала их на неопределенный срок.