Пришлось слегка осадить ее:
— Погоди-ка. Насколько я понимаю, вчера Лера на полученные от меня деньги приобрела фарш и капусту. А теперь готовит из них…
— Ленивые голубцы, — подсказала Лера.
— Вот-вот. Счет за электроэнергию, без которой готовка невозможна, мы оплачиваем с тобой поровну. За Зинаидой присматриваем тоже на равных. Почему это ты — кормилец?
— Ой, голубцы они сделали, деловые какие. Была бы у Леры работа, не будь меня? А с квартирой Зинаидиной кто все придумал?
— Была бы у Леры работа, только другая. Она взрослый человек. За Зинаидой тоже не только ты одна бегаешь. И командиры нам не нужны.
— Да не смеши меня — «взрослый человек». Вы только рассказываете, что сейчас вот пойдете и чего-то сделаете. А сами сидите на попе ровно и ждете, пока мама все придумает. Морду воротите, а живете-то у меня.
— Тебя не туда занесло. Ты прекрасно знаешь, почему мы у тебя живем. Что ты хочешь от нас? Грамоту? Памятник? Тебя послушать, никто, кроме тебя, ничего не делает. Прекращай этот разговор. Слушать тебя противно.
Я ушел в комнату от греха подальше, а когда позже зашел в ванную, чтобы вымыть руки, увидел там плачущую Леру. Она сидела, ссутулившись на краешке ванны и запустив пальцы в волосы, лицо было мокрое и пламенно-гневное. У Леры очень нежная белая кожа, которая подвергается удивительным метаморфозам во время плача, мгновенно краснеет.
— Я не могу так больше, — всхлипнула она. — Почему она постоянно меня оскорбляет?
Я пожалел, что решил посетить ванную, но не стал показывать ей, что раздосадован, ей и так достается.
— Лер, — сказал я, поглаживая ее черные спутанные волосы, в то время как она елозила носом по моему плечу, как слепой кутенок. — Сколько можно принимать все близко к сердцу? Каждый раз у тебя, как первый. Неужели нельзя с этим как-то жить?
— Не могу я так больше.
Я чуть встряхнул ее и заглянул ей в лицо. В своей красноте и сморщенности оно напоминало личико младенца, только что появившегося на свет. Куда только девалась ее красота во время истерик? Одной слезинки было достаточно для того, чтобы напрочь испортить лилейность этого лица.
— Лера, а почему я — могу? В конце концов, я тоже человек, и мне так же, как и тебе, нелегко. Мы же с тобой договорились, что нужно потерпеть.
— Я и так терплю!
— Квартира нам нужна? — строго поинтересовался я и, поскольку она продолжала тихо скулить, сам за нее ответил: — Нужна.
— Ну хорошо, извини, извини.
— Мне, думаешь, не надоело метаться от тебя к матери и всех успокаивать? Никто не хочет договориться в этой семье, чтобы жить мирно, — все хотят, чтобы было по-ихнему. А я, чуть что, сразу должен выступать буфером.
— Все-все, успокоилась уже.
— Вот и хорошо. Немного еще осталось. Мы сами согласились на эту квартиру. Надо уже довести дело до конца. Ну не можем мы сейчас от мамы съехать.
— Я знаю.
Она склонилась над раковиной, чтобы умыть лицо, и красиво колыхались при этом груди в чуть тесном лифчике. Я стал ее пощипывать. Дверь в ванную, в отличие от материной, не запиралась, и неизбежное в нашем случае исступленное совокупление было отмечено для меня еще одним, новым удовольствием — боязнью быть застигнутым. Наконец-то это были наслаждение и нега, а не вороватые объятия со стиснутыми, чтобы не услышали, зубами. Мы наплевали на мать, которая наверняка что-то слышала, а потом вернулись на кухню, тихомолком перемигиваясь.
Мать уже сама помешивала в кастрюле. Лицо озабоченное. Всем своим видом она давала понять, что пошла на попятный, что понимает, что перегнула. Бегая суетливо от мойки к столу с тарелками, специями и хлебом, она называла меня сыночкой и сама предложила распить ее дорогое вино. И Леру встретила чуть ли не с восторгом и окружила неуклюжей заботой, как больную. Та уже тоже улыбалась, и, попивая вино, мы выглядели как дружная семья.
Но вечером это искусственно нагнанное веселье рассеялось, и настроение испортилось. Мать, нацепив очки, чинила замшевую куртку, часто поднося ее рукав к лицу и что-то критически в нем разглядывая. Ругалась тихо, уколов палец иголкой. Потом ушла к себе — «застрочить». Лера, оживленная от вина, подпиливала ногти и то и дело сочувственно спрашивала, почему я такой грустный, пока я не разозлился и не ответил ей резко. После этого стало совсем паршиво. Она не сказала ничего обидного, а я вышел из себя. Ее сочувствие в последнее время почему-то превратилось из поддержки в бремя. Мерное «хрясь» пилки, стук машинки в соседней комнате были в сговоре против меня. Каждый скрип достигал внутренностей. Уйти прогуляться? Но уж лучше терпеть то, что творится дома, чем объяснять Лере, что я должен на какое-то время от всего сбежать. Что я просто не могу здесь больше находиться. Она начнет набиваться со мной, а если я откажусь, последует обвинение в равнодушии, и Лера снова расплачется. Звуки, проникавшие в меня, шумно отсчитывали время, торопили, взвинчивали. Тихо, еще только решая, бить тревогу или нет, шевельнулся на щеке мускул.
Уйти бы куда-нибудь, от них подальше, спрятаться, — писал я, пользуясь тем, что надувшаяся Лера не отвлекает меня, не стоит за спиной. Подхлестнутый вином, сегодня я был более вдохновенным и многословным, чем вчера, — хоть в ванной запирайся. Опять сорвался на Лере. Но если мы поссоримся, я могу уйти к кому-нибудь, отсидеться. А она не сможет. Ей некуда идти, и я заложник ее беспомощности. Сколько раз зарекался хамить ей, и вот опять сорвался. Зинаиде восемьдесят три. Сколько это еще будет длиться? Пять лет? Семь? Десять? Дома с каждым днем все хуже. Мать тоже шпыняет Леру. Грызутся постоянно, и каждая норовит вовлечь меня в конфликт. Я постоянно на линии огня. У всех уже не хватает терпения. Как странно и дико, что только смерть Зинаиды сможет нам помочь, сможет расставить все по своим местам.
Я посмотрел на Леру. В ней было что-то от милого бурундучка или белочки. Кажется, щеки ее немного округлились за время жизни у нас. Поймав мой взгляд, она отвела глаза. Включила телевизор и принялась тереть ногти бархоткой.
Зинаида становится все отвратительнее, — продолжал я. — Кажется, она воплощение всего, что я ненавижу: подлая, трусливая, — она, кажется, находит настоящее и единственное удовольствие в том, чтобы мучить людей, помыкать, наслаждаться их зависимостью от нее.
Глава 4
Первая моя запись, что появилась в дневнике после того страшного гриппа, была лаконичная и вялая (давали себя знать слабость и нежелание делать что бы то ни было):
Чувствую себя тошнотно. Кажется, что кости размякли и могут больше не затвердеть. Еще до кучи схлопотал осложнение — дергается, хоть и не часто, не только щека, но и веко. Надо к неврологу, но, может, пройдет само. Первое чувство после того, как очнулся, было — зол на маму.
За мной, оказывается, ухаживали. Девушка из диспансера, черненькая, симпатичная. Сидит в регистратуре. Кажется, влюблена. Говорит, что все время, пока я бредил, колола лекарства, следила. Мне перед ней неудобно, работали в одной больнице, а я даже не знал, как ее зовут. Принесла покушать. Стеснялся, но ел. Денег нет даже на еду. Стипендию не дали, скоты.
Черненькую девушку звали Лера. Когда грипп ослабил, наконец, хватку, и я увидел вместо колеблющихся зловещих фигур, что толпились вокруг меня, вполне четкие очертания стен, мебели, потолка с лампочкой, я понял, что это не моя общажная комната, но очень на нее похожая. Я лежал и смотрел, как в углу в своей паутине разминает лапки паук-дистрофик с длиннющими ногами.
Вошла девушка, которая показалась мне знакомой, да и замерла на полпути ко мне, наверное, не ожидала, что я буду в сознании.
«Э-э-э… здравствуйте», — сказал я.
Она смотрела на меня во все глаза. Я застеснялся своего неприглядного, как я понимал, вида, запаха изо рта, который я чувствовал, — видимо, мое напряжение передалось ей. Скромно примостившись в моих ногах на кровати, она сказала, наконец:
«Это моя комната. Мы с подругой вас сюда перетащили. Вы спокойно болейте здесь, я у нее пока поживу. Вы меня не стесняете».
«А вы знаете, что меня отчислили? Что я теперь в академии персона нон грата?»
Она махнула рукой:
«Мы не могли вас бросить в таком состоянии. Вас тут никто не увидит».
Я жарко поблагодарил. Мы помолчали. Было неловко.
«К вам доктор приходил. Сказал колоть вам антибиотики. Мы кололи».
«Не стоило».
«Еще как стоило». — Она обаятельно рассмеялась, слегка запрокинув голову назад. Она была самую капельку полновата, с тугими щеками, мраморно-бледной чистейшей кожей, которая красиво контрастировала с черными волосами. Глаза с едва заметной раскосинкой. Если бы не белейшая кожа, с первого взгляда можно было бы заподозрить в ней восточную кровь.
Она сказала: «Меня Лера зовут», и я, наконец, вспомнил ее. Она из регистратуры. Мы живем с ней в одном общежитии, но знакомы только шапочно, если не сказать больше, когда-то перебросились парой-другой фраз. И тут нате вам — она за мной ухаживала.
«Я принесу вам попить». Когда она вышла, я судорожно пригладил волосы и проверил, что на мне в наличии из одежды. Кажется, все в порядке. Она вошла, протянула мне стакан с водой. Я обмирал от стыда, беспомощности, все это казалось мне недоразумением. «Я сейчас уйду». Я попробовал пошевелиться.
«Об этом не может быть и речи!»
Я, поломавшись для виду, позволил себя уговорить и снова откинулся на подушку — сил во мне действительно было всего ничего.
«Мне пора на дежурство, — сказала она, — но обещайте, что будете здесь лежать, пока не выздоровеете. Подруга все равно уехала домой».
После ее ухода вдруг пришла какая-то шальная радость — вот я лежу в этой комнате, и никто об этом не знает. Я упрятан от всего мира, и миру нет дела до меня. Не нужно делать ничего. Прошлого уже нет, а будущего еще нет. Безвременье.
Лера давно ушла, а я все думал о ней. Не то чтобы я не верил, что могу понравиться ей, но как-то смутило меня все это, тем более что девушка мне нравилась. Вечером она принесла мне поесть. Я, поскольку успел за это время почистить зубы, наспех обмыться и переодеться, стал увереннее и смелее. «Можно поцеловать вашу руку? — расхрабрился я. — За все, что вы для меня сделали». Она разрешила. Вышло немного неуклюже, но вполне уместно. Она снова засмеялась. Она была крупная, с плавными движениями, что называется, уютная. Посмотрит прямо в глаза, а потом отведет взгляд. Теперь я вполне мог поверить, что нравлюсь ей. Когда она прикоснулась к моему лбу, чтобы померить температуру, рука у нее подрагивала.