Разговор этот точно открыл в нем форточку. Жуткая, мертвящая тяжесть разом куда-то вдруг улетучилась. На душе сделалось легко и пусто.
«А ведь я, похоже, все это переживу, – сказал он сам себе, с чувством легкого удивления. – Переживу, и буду жить дальше, просто и спокойно. Как все.»
Тут он спохватился. Вздрогнул, встряхнулся по-собачьи всем телом, и мысленно дал себе очередной зарок: – «Ну, уж нет! Как все я никогда, ни за что не буду! Я ведь уже решил. Я накоплю денег, и тогда…
Решительно встал, достал из сортира пластиковое ведро, наполнил брызжущей во все стороны водой из-под крана, сыпанул стирального порошка. Из-за шкафа извлек покрывшуюся уже паутиной швабру. Как следует, как матрос палубу, отдраил полы. Вытер везде пыль, разогнал из-под потолка пауков. Взобравшись на стул, протер лампочку и она, освободившись от пыли, неожиданно, засверкала – как звездочка, как крохотное солнце.
Костя огляделся. Что-то будто мешало ему сполна насладится наведенным порядком. Что-то здесь было лишнее. Что-то маленькое, цепляющееся, как заноза.
Ах да, постер! Засиженная мухами китаянка. Что она вообще здесь делает? Старый, лохматого какого-то года календарь – ну да, 1978, повешенный на стену еще бабой Изой. Она любила на него смотреть, особенно перед смертью, когда уже не могла даже говорить, но если ее усаживали в подушки, как ребятенка, немедленно находила глазами календарь, и принималась ему подмигивать, гримасничать, точно делая японке какие-то знаки.
– Совсем, бедная, из ума выжила, – вздыхала, глядя на это, мама, и Костя не выдерживал, уходил, не в силах смотреть на то, что осталось от мудрого, прекрасного, самого главного в его жизни человека.
Пора, пора избавляться от этих воспоминаний.
Костя решительно дернул за край намертво сросшейся со стеной картинки. Она отошла вместе со штукатуркой. Обнажилась кладка, причем несколько кирпичей тотчас же вывалилось на пол. Открылась полость – ну да, конечно, здесь раньше проходил дымоход, от заложенного за ненадобностью камина. Между прочим, камин бы стоило попытаться восстановить – несмотря на центральное зимой здесь бывает изрядно холодно, что вовсе не подходит для ребенка. Надо бы посоветоваться с Серегой, он в таких вещах сечет, и руки у него откуда надо растут.
Костя машинально сунул ладонь в образовавшийся проем, пошарил, пытаясь сообразить, что там, как, куда и откуда идет, и в выемке между кирпичами нащупал жесткую, заскорузлую, рогожу мешка.
*
Наш Институт всем хорош, вот только находится он у черта на рогах. До ближайшего метро или там станции монорельса еще двадцать пять минут на автобусе.
Поэтому вставать в дни дежурства приходится ни свет, ни заря в полной, то есть, кромешной тьме. Будильника у меня нет – он мне собственно, и не нужен, я принадлежу к везучим людям, всегда точно знающим который час (+ – 10 минут).
Хотя никакое это не везение, скорее уж наказание или проклятье.
Вот представьте себе. Гуляешь ты вечером с мальчиком, вроде все путем и все на свете позабывала, и вдруг в голове сам собой возникает мамин голос: «Настя! Чтоб в десять часов как штык!». И обреченно осознаешь, что да, уже без четверти десять.
Или вот в дни дежурств, из глубин сладчайшего сна, в котором мы Костей, взявшись за руки, в ясный солнечный день шагаем по бескрайнему лугу в сторону горизонта, вдруг, как холодной водой в лицо: «Настя! Без четверти шесть, пора на работу!»
Кофе, уныло плещется о стенки желудка, норовя на крутых виражах, подъемах и спусках выплеснутся обратно. Через всю Москву и часть Подмосковья я трясусь то над землею, то под – до самой конечной. «Граждане пассажиры, станция Третье кольцо, поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны!» Втискиваюсь в переполненный автобус. Выдираюсь из него на нужной мне остановке. Перебегаю, с риском для жизни, шоссе, вечно перед самым носом у длинной вереницы голубоватых фургонов с надписью «Хлеб», в которых возят – и все это знают! – на работу таджиков, узбеков и прочих лиц кавказской национальности из расположенного неподалеку лагеря для перемещенных лиц, так называемого сектора Д. Что ж поделать, если мы с ними вечно совпадаем во времени.
Наш Институт – двадцатиэтажная громада из стекла и бетона, высящаяся на холме в чистом поле. До ближайших жилых домов отсюда в любую сторону километра три. Институт окружен чугунной оградой и небольшим парком, состоящим в основном из недовырубленных в период стройки деревьев, густых зарослей кустов вкруг ограды, и широкой подъездной аллеи, засаженной тополями и липами. Чуть в стороне от подъездной аллеи, ближе к ограде темнеет пруд, неслабый такой, и с утками. Насколько я знаю, его не выкапывали специально, пруд был тут всегда, но при строительстве Института его изрядно облагородили и запустили уток.
Первые два этажа облицованы серым ноздреватым камнем. По фасаду, над рядом вертящихся стеклянных дверей, змеится золотыми буквами гордая надпись: «Институт Репродукции Человека».
Войдя под нее, и миновав сидящих при входе секьюрити, вы оказываетесь в огромном зеркальном вестибюле. Своими уходящими на два этажа ввысь потолками, свисающими с высот подстаринными люстрами, и тянущимися вдоль стен гардеробами с добрыми, улыбающимися гардеробщицами, он напоминает фойе консерватории или оперного театра. Большинство людей, сдав улыбающимся гардеробщицам пальто, проходят к лифтам, откуда, смеясь и переговариваясь, уносятся ввысь – в клиники, род. блок, отделенья, лаборатории.
Я же, не раздеваясь, топаю дальше, мимо гардероба, мимо лифтов, к едва заметной, почти сливающейся по цвету с окружающими стенами, двери с лаконичной надписью: «Обсервация.»
Обсервация есть в каждом роддоме. А наш Институт, как ни крути, все-таки тоже роддом, пусть хоть и навороченный.
Обсервация – это такое место, куда направляются пациентки со всевозможными отклонениями от нормы.
Например, те, кто не успел перед родами сдать последние анализы на наличие-отсутствие инфекционных заболеваний или вообще, отправляясь рожать, забыл в суматохе дома обменную карту, куда все эти анализы были в свое время вписаны.
Ну и, разумеется, тем, у кого результаты вовремя сделанных и вписанных в соответствующие графы анализов оказались далеки от идеала, прямая дорога в обсервационном отделении.
Роженицы, с температурой, явлениями простуды и гриппа, родившие дома или по дороге в роддом (на пороге роддома включительно), слишком сильно в родах порвавшиеся, родившие мертвого ребенка, или отказавшиеся от живого, а также желающие, чтобы ребенок в силу различных жизненных обстоятельств родился преждевременно и неживым, и еще многие-многие другие, всех и не перечислишь – все, все попадают к нам, в наш маленький роддом в роддоме.
За дверью находится крохотный предбанник, куда во время смены все то и дело выбегают покурить. Тут же в углу автоматы с кофе, газировкой и формой. Я запихиваю магнитную карточку со своим именем в прорезь последнего, и он выплевывает мне в руки запечатанный пакетик с лазоревым балахончиком моего размера, и такими же брюками.
В предбаннике тесновато. Несколько рядов шкафчиков для личных вещей, образуют проходы и закоулки. В закоулках в случайном порядке расставлены стулья, на некоторые можно присесть в случае чего, другие слишком шатучие, и на них можно лишь бросить вещи. Весьма важно научиться отличать одни от других.
Сегодня, как, собственно, и чаще всего, я пришла первая. Хотя иногда я опаздываю, и когда я вхожу, здесь уже дым коромыслом: шум, разговоры, смех, и над всем этим густой сизый табачный дым.
А сейчас полная тишина, и лишь в дальнем углу, в полумраке одиноко мерцает красный огонек сигареты.
– Здравствуй, Настя!
– Привет, Игорь!
*
Он сидит в дальнем углу за шкафчиками, и я почти не вижу его лица, но как же хорошо себе представляю! Серо-голубые глаза с набрякшими от вечного недосыпа веками, с красными прожилками на белках. Светло-русые волосы до плеч, чуть вьющиеся на концах. Аккуратно подстриженная бородка. Сегодняшний Игорь похож на сельского доктора из позапрошлого века – спокойный, неторопливый, улыбчивый. Успокаивающий тон его голоса сразу усыпляет любую боль и всевозможное недоверие. Кажется, за плечами у него вечность опыта.
А, между тем, Игорь всего лишь ординатор и до настоящего врача ему еще пахать и пахать. Вот почему мы с ним все еще на» ты» и по имени. Впрочем, не только поэтому.
Г-поди, полтора года, как все закончилось, так какого рожна при встрече с ним у меня по-прежнему екает сердце?
Помню, как он впервые появился на моем дежурстве – высокий, широкоплечий, с забранным в хвост хайером. Тогда он был на порядок худее. Ночные дежурства, чтоб вы знали, очень даже вредят фигуре. Игорь, впрочем, раздобрел в основном после женитьбы. Тоже не сильно полезная вещь – молодые жены вечно стараются раскормить мужей поскорее – во-первых, всем известно, через что пролегает путь к сердцу мужчины, во-вторых, лишняя гарантия, что не уведут.
Игорь появился, когда я уже проработала здесь полгода, и чувствовала себя страшно бывалой и опытной.
Его послали в мой бокс обследовать роженицу
.Игорь вошел уверенным, пружинистым шагом, в мятом зеленом халате, желтой, как цыпленок хирургической бандане, и красным рюкзаком с книжками за плечами, доброжелательно лыбясь от уха до уха. Такая улыбка надежно прилипает к лицу минимум на полгода после экзаменационных симуляций. Там приходится улыбаться всему и всем – от безголового и безрукого резинового торса с разверстой пиздой (простите, влагалищем), до усталых пожилых актрис, с потеками грима на морщинистых лицах, неправдоподобно громкими стонами изображающих родовые муки. В его левой брови сверкала горным хрусталиком маленькая серебряная сережка (сейчас-то от нее поди и дырочка уже заросла).
В боксе сразу повеяло свежим ветром, шумными перекрестками дорог и песнями у костра.
– Здравствуйте! – жизнерадостно потирая руки, обратился Игорь к моей подопечной. – На что жалуемся? Схваточки? Давно? Как часто? Воды не отходили? На низ не тянет? – и, не оборачиваясь, через плечо – Солнышко, перчаточки, пожалуйста.