– На пяти, – выпаливаю я по инерции, и сразу осекаюсь. – Ой, а откуда вы знаете?
Я ведь об этом ни разу, ни с кем, никогда. Разве что Люда – мы с ней частенько оставались по ночам на всем этаже одни, и она однажды заметила, что книжки, которые я по ночам в свободную минуту читаю и кины, что на планшете смотрю они, ну, скажем так, не всегда бывают по-русски. Но Людка – могила, знаю ее сто лет, она никому никогда ни о ком ничего не рассказывает. Сама она в свободное на работе время читает псалтырь – с трудом, шевеля от напряжения губами, и – я уверена – почти ни слова не понимая.
– От Игоря, – отвечает главврач. – Он мне о тебе, Настя, вообще много чего рассказывал. – И, видя мое быстро переходящее в панику изумление, пояснил. – Ну что ты Настя, не надо так пугаться. Дело в том, что Игорь – мой сын. Только – он заговорщицки подмигнул и приложил к губам палец – мы это, по возможности, не афишируем. С матерью его мы давно расстались, фамилии у нас разные. Кто знает – таких немного – тот не болтает. А остальные, понимают, конечно, что Игорь попал сюда не просто так – сама знаешь, диплом у него не ахти, но о деталях могут лишь строить предположения. Согласись, вовсе ни к чему людям знать лишнее. Они могут подумать, что Игорь здесь на особом счету, и поэтому ему можно позволить нечто большее, чем прочим интернам.
«Ой, – подумала я, – вот об этом можно не беспокоиться! Игорь и сам себе чего надо позволит! Нет, но надо же – столько провстречались – а я ни о чем даже не подозревала! Черт с ней с невестой – но это! И я еще имела наглость думать, что мы близки!»
– Ну, так что скажешь, Настя, на мое предложение? Согласна?
– Я, я это… должна подумать.
– Ну думай, думай, я тебя не тороплю. Только недолго. Там, конечно, тоже своя специфика, отделение, кто спорит, не простое. Но, – взгляд у него сделался жестким, от улыбки не осталось и следа. – Надеюсь, ситуацию свою ты вполне понимаешь. Как бы я лично хорошо к тебе не относился, на мое решение, поверь, это не повлияет… Или так – или по собственному. Третьего не дано.
*
Я никак не могла ни на что решиться. Посоветоваться с мамой? Не, на фиг. Ведь сразу начнется – ну вот, что я тебе говорила, вечно все сама-сама, самой умной хочешь быть. Просто уйти? Но куда? В какой-нибудь клуб, пусть даже и не мамкин? Но, опять же – государственная больница это, пусть небольшой, но стабильный заработок, а там кто его еще знает, как будет. Соглашаться? Но это значит – больше никаких родов, по крайней мере, на работе.
Ко всему еще гудела голова, и страшно хотелось спать. Я брела ногу за ногу, всматриваясь в трещинки на асфальте, и вдруг меня кто-то ухватил за рукав.
От неожиданности я резко дернулась вперед, качнулась, чуть не упала. Сильные руки крепко обхватили меня и удержали. Я подняла глаза и увидела Костю. Он смотрел на меня чуть встревоженно и улыбался. Вне всякого сомнения, он все помнил.
– Эй, – сказал он. – Ты чего? Не падай, пожалуйста.
– Не буду, – сказала я, и, неожиданно для самой себя, всхлипнула и разревелась.
Костя, за что я буду ему благодарна до конца дней, немедленно сгреб меня в охапку и потащил куда-то, в сторону, подальше от всех людей, от Института, даже, в каком-то смысле, от самой себя….
С самого раннего детства была у меня привычка – копить до поры, до времени все в себе. Боли, обиды, неудачи, несправедливости – все встречать смело, грудь вперед, плечи назад, на лице улыбка – что, взяли? Вот я какая – ничем меня не проймешь!
А по мере накопления, но только когда уже нет сил терпеть, и кажется, что вот-вот взорвешься, и разлетишься на мелкие кусочки, и тебя не будет совсем – выплакивать все свои горести разом. В удобном месте, в удобное время, там, где тебя никто не увидит и не услышит. А что? Я ж все-таки не железная.
Но я никогда не плачу на людях. Даже когда маленькою была. Присутствие другого человека – любого – меня сразу останавливает, приводит в себя и собирает в кулак.
Костя же действовал на меня в точности до наоборот. Одно его прикосновение – и во мне словно открылся кран. Разверзлись хляби небесные. Все, скопившееся за три года работы хлынуло из меня рекой. Я ревела белугой о том, что меня никто не понимает, я никому не нужна, я лишняя, чтобы я ни делала – не имеет смысла, у меня ничего не получается, из меня никогда ничего не выйдет, и как я устала от всего, и вообще…
Костя не возражал. Он отвел меня за угол, в начало лесопарка, усадил на бревнышко, сам сел рядышком, и терпеливо ждал, когда все это закончится. Достал из рюкзачка пачку «Клинекса», положил на колени, сделал приглашающий жест. Я благодарно кивнула, и, выдергивая из пачки все новые и новые листики, промакивала ими текущие по лицу слезы и сопли. Наверняка к концу процесса нос у меня был красный, глазки маленькие и распухшие, и вся я была страшная, как смертный грех. Но мне было все равно – чем хуже, тем лучше.
Постепенно я успокоилась, перестала шмыгать носом и всхлипывать. Мы просто сидели молча. Костя меня ни о чем не спрашивал, за что ему отдельное большое спасибо. Лес тихонько шумел, создавая звуковой фон – щебетал птичьими голосами, тренькал каплями капели и древесных соков из надломленных веток. По стволу рядом с нами спустилась белка и выжидательно уставилась на нас глазками-бусинками.
– Такое впечатление, – негромко произнес Костя, – что я знал тебя всегда. И даже не так. Как будто я – это в то же время немножко ты. Когда ты плакала, мне все время казалось, что это я сам плачу.
– А ты вообще.. ну, когда-нибудь.. плачешь?
– Я —да, – он усмехнулся. – конечно.
– Странно. Я как-то всегда думала, что большие мальчики…
– Как, собственно, и большие девочки.
Мы рассмеялись. Белка, поняв, что ничего толкового от нас не дождешься, обиженно зацокала, вильнула хвостом и скрылась где-то высоко-высоко в ветвях. Мы проводили ее глазами.
– Пошли, – решительно сказал Костя, вставая и отряхивая коленки.
– Куда? – не поняла я.
– Да какая разница – куда? Главное – отсюда!
*
– Понимаешь, – говорил Костя, – идя по поребрику, покачиваясь и чуть расставив для равновесия руки – причем было видно, что это он не рисуется, а просто ему так хочется идти, балансируя, по кромочке тротуара, весенний ветер в лицо, и словно бы немножко летишь. – Вот бывает такое, что все вдруг становится не важно – и что с тобой было, и что с тобой будет, и ты сам, каким ты представляешь себя – все неважно! Есть только здесь и сейчас, остальное – по барабану!
– Ага, – подхватывала я, стоило ему на миг замолчать, – даже вот не жизнь с чистого лица, а сам по себе чистый лист… жизни.
Я все выплакала, и, как всегда после таких бурных эмоциональных всплесков, жизнь казалась праздничной и прекрасной. Ощущению весьма способствовали ясное солнышко, чистый весенний воздух – да, весной даже в Москве бывает иногда чистый воздух! – и, конечно, наличие рядом Кости.
Что же до Кости, то в нем наверняка просто не до конца растворилась вчерашняя наркота.
Стоило мне об этом вспомнить, как я сразу слегка встревожилась:
– Послушай, а как ты вообще себя чувствуешь? Живот не болит?
– Не-а, – ответил он с идиотски-блаженной улыбкой, лишний раз укрепившей меня в моих подозрениях. Но тут же неожиданно посерьезнел: – А все-таки, почему ты плакала?
– Да так, – ответила я. – Из-за всего сразу.
Минуту назад все это не имело никакого значения – мой перевод в третье акушерское или же грядущее увольнение, Костина операция и его будущий ребенок. Мы выпали из времени и пространства. Имели значения только наши собственные отражения друг у друга в глазах, да солнечные блики, подрагивающие в них. А все остальное было где-то там, во вчера, за гранью.
Мы с размаху возвратились в сегодня. К которому, как водится, прилагались вчера, и завтра, и какие-то сложившиеся на данный момент мы. Мы застыли, как соляные столбы. Костя с одной ногой в воздухе, занесенной над тротуаром и нелепо раскинутыми, как для полета, руками.
На меня навалилась дикая усталость. Немедленно, нестерпимо захотелось спать.
Нельзя никогда оглядываться!
*
Дальше, обрывочно и глухо, как сквозь сон, вспоминается мне, как мы с Костей обменивались телефонами. Как я отговаривала его ехать меня провожать и обещала немедленно позвонить ему, вот только как следует отосплюсь. Как он тоже чего-то мне обещал, не помню точно чего. Как мы целовались на остановке (не помнить первого поцелуя! Ну, Муравлина, ты даешь!). Как я ехала долгий нескончаемый путь домой, и в животе у меня трепыхались бабочки. И постоянное чувство, что до фига всего важного произошло, и нужно будет со всем этим потом разобраться на свежую голову.
А дома мама огорошила меня сообщением, что ей надо немедленно уходить, а у Марфы со вчерашнего вечера схватки, и чтоб я тут побыла пока начеку, и немедленно свистнула ей, если что.
– Может, это вообще еще ложняки, – деланно-бодрым голосом говорила мама, пихая одновременно в сумку какие-то мелкие предметы первой необходимости.– Я ее часа два назад смотрела – там раскрытия никакого, шейка правда, мягкая, но ведь первые ж роды, кто петь знает, насколько это все затянется!
– Ма-ам, – жалобно протянула я, чувствуя, как тяжелая ответственность привычно валится мне на плечи. – Может, теть-Вере Красиной позвоним? Ну, так просто, на всякий пожарный.
Тетя Вера была маминой коллегой по клубу и ближайшей подругой. Собственно, тетя Вера принимала нас всех.
– Зачем? – мама изогнула домиком брови. – А то ты, можно подумать, не акушерка? Если что – я уверена, прекрасно справишься и без меня. И вообще, я скоро.
Перекинув сумку через плечо, мама быстрыми шагами подошла к Марфе, покачивающейся, как балерина, на носочках у подоконника, смотрящей куда-то вдаль, за линию горизонта, и никак не реагирующей на наш разговор – точно не о ней говорили, обняла ее, с несвойственной нежностью привлекла к себе, поцеловала в лоб. Повернулась, пошла к двери, на ходу приобняла и меня, клюнула как-то неловко, сухими губами в щеку.