Институтки — страница 27 из 30

кие передники, пелерины и рукава, тщательно причесанные волосы придавали всем милый, нарядный вид. В пасхальную ночь старшим дозволялось не ложиться; вернувшись от вечернего чая, они сидели группами, расхаживали по коридору, и кто-нибудь беспрестанно бегал вниз по парадной лестнице и приносил известия о том, который час и пришел ли в церковь батюшка.

— Душки, ведь это наша последняя Пасха в институте, — сказала Пышка, подходя к группе, сидевшей у лампы на сдвинутых вокруг табуретах.

— Что-то Лосева поделывает? — вздохнула Вихорева, бывшая особенно дружна с нею.

— Кто последний писал ей? — спросила Екимова.

— Очередная Салопова.

— Салопова! Салопова! — закричали из кружка.

— Да она же не говорит, — ответила за нее Иванова, — ведь она со Страстного четверга ничегошеньки не ест и ни с кем не разговаривает.

— А знаете ли, медамочки, может, она и в самом деле святая!

— Ну да, святая! Отчего же она чудес не делает?

— Тс-с, тс-с, что вы, какой грех говорите! Вот нашли разговор для Страстной субботы.

— А у кого корзина для Грини?

— У Екимовой! — И десять голосов закричали сразу: — Екимова! Екимова! — другие бросились к ней, прося показать им корзину. А корзина была действительно чудом искусства: простая, лучинная, она была обтянута голубым и розовым коленкором; внутри лежала белая вышитая рубашечка, русская, с косым воротом, черные бархатные панталоны, расшитый шелками поясок, а затем пестрый шелковый христосный мячик — «писанка» работы Терентьевой — и масса разных «штучек»; все это было сработано, пожертвовано «тетями», державшими свой обет, данный Лосевой.

В первый день праздника все ждали своего приемного сына. Лосева, поддерживаемая всем классом письмами, советами, ласками, воспитывала своего брата и справлялась дома с хозяйством, как настоящая мать семейства.

— А знаете ли что, медамочки? Ведь мы встречаем славную Пасху. Иванова, запиши-ка в свою хронологию нынешний год; в нем была большая междоусобная война, выигранная рыжим полководцем, и один мирный договор двух враждующих партий.

— Ты, Терентьева, верно, опять что-нибудь путаешь, я ничего подобного не знаю!

— Да ты подумай, Иванова, подумай!

— И думать не хочу, все это глупости! Да и нет никакой новой хронологии.

— Да ты это о чем? — пристали к Терентьевой другие.

— Я говорю о победе Франк над всеми вами в истории с Метлой и о примирении нашего класса с Нот.

— А знаешь ли, Терентьева, — Франк задумчиво посмотрела на запертую дверь комнаты классной дамы, — я ужасно рада, что мы с ней примирились, доктор говорил нашим, которые были в лазарете, что она недолго проживет.

— Да что ты, Франк! — девочки приблизились к ней.

— Верно. Он говорит, что у нее чахотка и что только полное спокойствие даст ей небольшое облегчение, так и слава Богу, что теперь ее никто не дразнит и не изводит.

В это время дверь комнаты Нот открылась и она сама появилась в новом синем шелковом платье и белой кружевной наколке.

— Rengez vous, rengez vous, mesdemoiselles, — à l'église, à l'église![141]

Первый удар большого колокола домашней институтской церкви послал эхо по всем коридорам и спальням. Девочки вскакивали с мест, взволнованные, но серьезные, спешно строились парами, и вскоре весь институт стоял в домовой церкви.

— Я особенно люблю вот эту минуту, — шептала Русалочка, прижимаясь к Франк, когда, обойдя весь средний коридор, «искавшие Христа» остановились на паперти перед церковными дверями, — я верю в чудо, и всякий раз, когда услышу «Христос воскресе», мне так страшно и так радостно, точно вот-вот между нами явится воскресший Христос.

Франк тихонько пожала холодные, дрожащие пальчики Русалочки. Когда хор грянул «Христос воскресе», они первые поцеловались, у впечатлительной, нервной Русалочки по щекам текли слезы.

— Ах, душка, ах, душка, — шептала она, — когда я подумаю, что скоро выпуск и я снова увижу свой Кавказ, я готова плакать и смеяться. Господи, как хорошо!

Из церкви старшие, уже не соблюдая пар, здороваясь с встречными, христосуясь, бежали в столовую, там ожидал их чай, казенный кулич, пасха и яйца; каждая знала, что там, в дортуаре, начнется настоящее разговенье вкусными домашними припасами, но тем не менее голод брал свое, все ели и находили все вкусным.

— М-r Минаев! Христос воскресе! — и Надя Франк, подкараулив инспектора на парадной лестнице, присела перед ним, подавая христосный мячик.

Инспектор, одетый по случаю первого дня праздника в вицмундир[142], с комическим недоумением держал в руках христосный мячик, не зная, что с ним делать.

— Это ваша работа? Вы такая рукодельница? Прелестно!

Франк молчала, краснела и снова приседала, не имея сил признаться, что она выменяла у Пышки этот мячик на два апельсина и кусок сладкого пирога.

Глава XIIЧерчение карт. — Последнее слово учителей. — Первые туалеты. — Публичный экзамен. — Обед выпускных

После Пасхи в старшем классе принялись чертить карты. Это было дело серьезное, и поручалось оно людям сведущим. Чтобы хорошо вычертить карту на черной классной доске, надо было обладать многими дополнительными знаниями, не имеющими ничего общего с географией. Каждую карту чертил «мастер» при помощи двух «подмастерьев». Тяжелую доску снимали с мольберта, клали на стулья и губками мыли теплой водой с мылом, затем, дав ей просохнуть, обливали ее сахарной водой, отчего она делалась блестящей. Затем «мастер» распределял географическую сетку и ставил градусы долготы и широты, а «подмастерья» толкли мел и разводили его молоком — получалось месиво, густое, как манная каша.

«Мастер» чертил тонким мелом контуры карты, «подмастерья» с помощью кисти обводили их, тщательно прорисовывая все извилины толстым слоем меловой каши; затем наносились реки и снова обводились, тонко у истока и толсто в устьях, причем в кашицу для рек подмешивалась берлинская лазурь, потом города, обозначаемые крупными красными лепешками. Горы чертились особенно бугристо, с рельефом. Карта получалась цветная, оригинальная и на первый взгляд красивая. Так приготовлялось пять частей света и отдельно Россия, с разделениями по губерниям; тут царствовала пестрота невообразимая, так как каждая губерния имела свою краску.

Целыми днями по всему институту гремели инструментами, репетировались пьесы для экзамена. По вечерам в учительской спевались хоры. Попов надрывался из-за декламации и требовал завываний на все лады. Лафос бегал по классу и шипел про себя: «Sacristipristi…»[143], слушая, как девочки перевирали Расина[144] и Корнеля[145]. Зверев бранился больше прежнего.

— Ну чего вы как угорелая кошка мечетесь, — говорил он Екимовой, когда та бегала палочкой по карте, отыскивая «стольные» города.

В рекреационной зале раздавалось по целым часам: «Un, deux, trois, un, deux, trois, saluez, trois pas arrière, trois pas en avant!»[146] Там учили девочек стоять, сидеть, подходить к столу, брать билет и уходить. Ни один любительский спектакль не имел столько репетиций, как публичный экзамен. По вечерам весь институт выводили в коридор и на парадную лестницу и там расставляли все классы по очереди; на каждой ступеньке по второму этажу от швейцарской и до самой залы стояло по две воспитанницы. Корова бегала взад и вперед, равняла девочек, сходила вниз и снова поднималась наверх, изображая из себя высокопоставленную особу; она хлопала в ладоши в те моменты, когда пора было девочкам приседать, и те опускались низко-низко, с ровным жужжанием: «Nous avons l'honneur de vous saluer…»[147] и так далее.

Только Степанов смеялся надо всем, проводил уроки как обычно и самым слабым грозил:

— Вот, честное слово, именно вас-то и вызову!

— Не вызовете, Павел Иванович, ведь вам же стыдно будет!

— Как мне? Как мне? Я добросовестно занимался, а вот глядя на вас, все ассистенты ахнут; я им так и скажу: вот поглядите — чудо девица, три года умудрилась слушать курс и не запомнить из него ни слова.

Ленивые трусили, они считали его способным на такую выходку.

С Русалочкой у Степанова завязались самые дружеские отношения. Он, общаясь с девочкой по нескольку часов в неделю, подметил и угадал то, чего не видели классные дамы, не разлучавшиеся с детьми, так сказать, ни днем, ни ночью. Он обрывал Чиркову, выставлял напоказ ее невежество, ее черствость и эгоизм, говорил с презрением о дружбе, которая порабощает и развращает; фразы его были всегда безукоризненно приличны, но метки и злы, как удары хлыста. Русалочку он, напротив, поддерживал, умел возбудить в ней самолюбие, он ласково глядел ей в глаза, смешил ее, давал массу поручений, спрашивал на каждом уроке, чем заставлял учиться, и девочка под его влиянием выправлялась и делала заметные успехи. Весь класс без слов понимал и одобрял поведение Степанова.

Наконец занятия в первом классе кончились, вывесили расписание экзаменов, и девочкам дали свободу, назначив для подготовки к каждому экзамену по нескольку дней. Учителя прощались на последней лекции, в которой каждый как бы резюмировал итоги целого года и говорил последнее напутственное слово. Все речи были напыщенны, шаблонны, только Зверев сказал правду:

— Учились вы почти все скверно, и это стыдно, потому что я преподавал вам отечественную историю; часто я был раздражителен и зол, но вы могли и ангела вывести из себя. Спасибо Франк, Вихоревой, Назаровой, Быстровой, эти были добросовестны. А впрочем, для жизни вам хватит и тех верхушек сведений, которых вы нахватались.

Степанов взошел в последний раз на кафедру и, когда все утихли, начал так: