ли вопросами и смеялись.
Если в свободные часы или вечером по каким-нибудь делам он заходил в «скелетную» (комнату за вторым классом), где стояли два скелета и шкафы с убогою институтскою библиотекою, девочки проникали туда.
Если Луговой объяснял им что-нибудь из ботаники или зоологии — а он говорил очень хорошо, — девочки окружали его стул, усаживались вокруг прямо на пол и слушали с радостным вниманием. Классные дамы и начальство удивлялись всеобщей шумной любви девочек к Луговому, а весь секрет его обаяния состоял в том, что почти каждой из девочек Луговой бессознательно напоминал отца или старшего брата; его обращение — не фамильярное, но в высшей степени «домашнее», — его умение пожурить и пристыдить ленивую или невнимательную тайно напоминало этим оторванным от дома девочкам милое прошлое, когда они были не ученицами-институтками, а только дочерьми и сестрами.
Потерять Лугового девочкам казалось большим несчастьем.
Узнав, что инспектор в «скелетной», девочки бросились туда, их набралась целая куча, остальные ждали известий в коридоре. Девочки заговорили все разом, но Луговой, смеясь, махнул рукой, и все сразу смолкли.
— В чем дело? — обратился он к одной.
— Правда ли, Владимир Николаевич, что вы уходите от нас?
Минуту Луговой молчал, он глядел в эти ясные глаза, черные, синие, зеленые, серые, и во всех видел одно и то же выражение доверия и привязанности. Ему жаль было расставаться.
— Да, дети, правда, — сказал он. — Я плох здоровьем, хочу отдохнуть, полечиться. Завтра вас соберут всех в большой зале и вам представят нового инспектора, Виктора Матвеевича Минаева.
— Мы не хотим нового инспектора! Мы никого, кроме вас, не хотим! Вы не должны оставлять нас, мы при вас должны кончить курс! — кричали девочки.
— Довольно, дети, будет! Спасибо за чувства, но… я не могу остаться… Да на то и не моя одна воля.
— Мы так и знали! Вас выжили из-за нас, вы были слишком добры к нам!
— Дети, дети, вы забываетесь!
Но волнение уже охватило девочек, стоявшие в коридоре узнали печальную новость и тоже кричали:
— Мы не хотим нового инспектора, мы не примем его, не станем разговаривать!
В другое время Луговой, пользуясь своим авторитетом, мгновенно успокоил бы детей и прекратил шум, но теперь, взволнованный сам, видя, что детские страсти расходились, он взял свою шляпу и направился из «скелетной» к большой лестнице, повторяя на ходу:
— Нехорошо, дети, нехорошо, вы меня огорчаете!
Луговой шел по лестнице, за ним вразброд, вопреки строгому запрещению, бежали девочки обоих старших классов. Многие плакали.
— Владимир Николаевич! Владимир Николаевич! Неужели мы вас больше не увидим?
Луговой, дойдя до швейцарской, остановился.
— Дети, вы сделаете мне неприятность, вас из-за меня накажут, и это отравит мне наше расставание. Мы увидимся в общей зале. Помните: ваше поведение отзовется на мне — все дурное могут приписать моему влиянию. Слышите? Я хочу с вами расстаться с мыслью, что до последней минуты вы слушались меня.
Девочки молчали, понуря головы.
Он вошел в швейцарскую и, надевая пальто, глядел сквозь стеклянные двери на опечаленную группу.
Когда он вышел, девочки бросились наверх, ворвались в «учительскую» (центральную комнату во втором этаже) и бросились к трем окнам, выходившим в палисадник. Это было большое нарушение дисциплины. К счастью, в эту минуту в учительской находился только неимоверно худой и длинный немец, учитель музыки Неrr Це, по прозвищу Цапля. Скромный немец оторопел при виде влетевшей толпы Fräulein[52] и скромно отошел к роялю. Луговой, обогнув длинную дорожку палисадника, дошел почти до ворот и инстинктивно обернулся. Он увидел у каждого окна учительской головы девочек и отчаянные движения рук, посылавших ему поцелуи. Луговой только покачал головой и скрылся за воротами.
Звонок заставил учениц соскочить с деревянных скамеек, стоявших у окон, и быстро вылететь вон. Снова, пробегая перед ошеломленным учителем музыки, они не только не «обмакнулись», но чуть не свалили его с ног. Бульдожка со всего маху налетела на учителя музыки и ткнулась головой в то место, где у немца за худобою отсутствовал живот. Немец дрогнул в коленях, едва устоял на ногах, а стая — кто еще со слезами, кто уже с хохотом из-за резвости Бульдожки — разлетелась по классам.
Весь остальной день разговоры вертелись вокруг одного: «Луговой уходит!»
Вечером кривобокая Салопова шепнула что-то «помещице» Петровой, та подозвала еще двух-трех, те — еще кое-кого, и скоро образовалась таинственная группа человек в десять-двенадцать. Девочки решили ночью идти босиком на богомолье. Это была уже совсем экстренная мера помочь горю. Охваченные религиозным рвением, они не шалили. Ложась в постель, «избранные» делали друг другу какие-то таинственные знаки, обозначавшие предостережение: не заснуть. Наконец злополучная Килька ушла, поверив на этот раз, что огорченным девочкам не до шалостей.
Минут через десять Салопова встала, а за нею и все собравшиеся на богомолье. На этот раз не было никаких переодеваний. Все девочки походили на красных шапочек из сказки, у каждой на голове был чепчик из довольно грубого полотна, подвязанный тесемочками под подбородком, прямая кофточка, тоже с тесемочками у ворота, и нижняя короткая бумазейная[53] юбка. Одеяние это было белым.
Ленивые, парфешки и трусихи — потому что были такие, которые ни за что на свете не решились бы пойти ночью в церковь, — лежа на кровати, тихо наблюдали за сборами. Салопова пошла вперед, за нею остальные, парами, как монашки. Голые ноги ступили на холодный пол коридора, а затем на каменные плиты церковной площадки.
В церковь вели две громадные двери. Наружные, глухие, только притворялись на ночь, а внутренние, застекленные, запирались на ключ. В этом пространстве между дверями и поместились богомолки. Сквозь стекла дверей они видели широкую, темную церковь. Два клироса[54] направо и налево. Высокие хоругви[55] по углам. Перед закрытым алтарем у царских врат таинственно мерцали две лампады, освещая лик Богоматери и Спасителя. Наверху, у Тайной Вечери, как звездочка в небесах, сиял синий огонек лампадки.
В этом узком пространстве между громадной лестницей, погруженной во мрак, и слабо освещенной церковью девочкам казалось, что они отрезаны от всего мира. Суеверный страх перед чем-то холодным, неизвестным за спиною, чем-то таинственным впереди заставил их горячо молиться, с тем религиозным экстазом, который охватывает детей в пятнадцать-шестнадцать лет. И каждая из них в душе повторяла одну и ту же наивную молитву: «Господи, не отними от нас нашего доброго инспектора Владимира Николаевича Лугового и не допусти к нам нового!» Чернушка поднялась первая.
— Не могу, медамочки, ноги застыли!
За нею вскочили и другие, только Салопова стояла на коленях. Ее некрасивый рот шептал молитвы, худая рука замерла у лба в крестном знамении, глаза, полные слез, светились глубоким чувством молитвы и веры.
Девочки махнули рукой на Салопову, которая часто простаивала так, на церковном притворе, целые ночи. Отворив двери, они стали выходить на площадку. Кругом было темно.
— Душки, я слышу чьи-то шаги! — шепнула вдруг Пышка. Богомолки шарахнулись в кучу, как испуганные овцы. На гулкой каменной лестнице действительно что-то прошуршало. Кто-то слабо вскрикнул, и вдруг вся стая, охваченная паническим страхом, понеслась в коридор, хватая друг друга, цепляясь за юбки. С подавленными рыданиями они влетели в свой дортуар.
— Медам, медам, что с вами? Чего вы кричите? — посыпались вопросы проснувшихся девочек.
«Пилигримки» тряслись и, щелкая зубами, ложились и прятали свои застывшие ноги под одеяла. Когда в дортуаре настала тишина, Чернушка потянула тихонько Пышку за одеяло:
— Пышка, ты спишь?
— Нет еще, — отвечала та, тоже шепотом, — а что?
— Пышка, душка, скажи мне, ты ничего не видела на лестнице?
Пышка нагнулась в промежуток между кроватями:
— Знаешь, Чернушка, я видела «его», он катился шаром…
— Ай! ай! ай! — завизжала Чернушка. — Дрянь эдакая, зачем ты говоришь мне такие страсти! — И, завернувшись одеялом с головою, свернувшись клубочком, зашептала «Да воскреснет Бог»…
На другое утро второй класс был очень разочарован. Богомолье не принесло желанных плодов. Все шло предназначенным порядком. Классная дама (все еще чужая, из-за болезни m-lle Нот) объявила, что второй урок (как говорилось, «класс») кончится на полчаса раньше и что до завтрака всех поведут в залу прощаться с Луговым и знакомиться с новым инспектором. Впрочем, «богомолки» не роптали, но только были смущены. Салопова растолковала им, что это справедливое наказание за их дурное поведение: испуг, крик и бегство из церкви… такую молитву Бог не принимает.
Первый урок был Священная история. Преподаватель, институтский духовник отец Адриан, молодой видный священник, носил щегольскую шелковую лиловую рясу.
Когда он вошел в класс, все встали и пропели молитву перед ученьем. Затем он взошел на кафедру. Одна из девочек немедленно подошла к классной даме:
— Permettez moi de parler avec monsieur le prêtre[56].
Затем, получив позволение, подошла к кафедре и начала говорить священнику тихо, как на исповеди.
В институте было принято, что если кто-то из девочек видел «божественный сон» или имел видение, то должен был рассказать это батюшке. Чаще всех рассказывала Салопова. Сны ее были удивительные, длинные и наивные, как средневековые легенды. Случалось и так, что если класс не знал катехизиса[57], то Надя Франк или Чернушка по очереди импровизировали сны и чуть не весь час занимали батюшку своими фантастическими бреднями.