Институтки. Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц — страница 26 из 87

137, изображавшим громадную букву имени царствующей Императрицы. По окончании торжества я просидела с сестрою, бывшею в голубом классе138, до ужина и говорила с ее милыми подругами. То же самое повторялось и на выпуске Патриоток и нашем.

Во все время пребывания моего в Институте инспектор и учителя не позволяли себе делать никаких замечаний девицам; но зато выговоры и замечания слышали мы в изобилии от инспектрис, классных дам и пепиньерок и иногда за такие пустяки, о которых не стоило и говорить, что только озлобляло виновную, а не исправляло ее. Все отделение провинившейся собирали в класс или дортуар, и начинались выговоры, укоризны и увещания. Если классную даму любили, ценили ее правдивость и беспристрастность, то ее слушали и стыдили девочку. Многие из воспитательниц делали великие ошибки и часто непоправимые: вместо того чтобы пожурить виновную наедине, они выставляли ее на посмешище подруг. Это делалось большею частию невольно, по беспечности, по незнанию характеров; но это не забывалось и не прощалось, в особенности если классную даму не любили, заподозривали в пристрастии, и тогда ее речи были для всех пустыми звуками и втихомолку подвергались насмешкам; провинившуюся девочку не наказывали презрением, а сожалели, и классная дама не могла приобрести прочного влияния на своих воспитанниц. Проступки были следующие: плохо причесана голова, говорила во время урока, сидела сгорбившись и в пелеринке, забыла ключ в дортуаре от стола, запачкала чернилами руки, опоздала встать и лежала после звонка на кровати и т. д. Наказывать без обеда и снимать передник с провинившейся было запрещено принцем Ольденбургским. За особенные дерзости или за какой-нибудь проступок, из ряда выходивший, не пускали к родным во время приема, или не пускали кататься на Масленицу, или исключали из числа обедающих у maman; но эти наказания были очень редки.

Кроме музыки и уроков рисования некоторые брали уроки английского и итальянского языков. Французский и немецкий языки проходили все девицы, за исключением Софи Трубецкой, которой разрешено было не знать по-немецки; но ее заставляли усиленно заниматься русским языком, так что к концу выпуска она выучилась говорить и писать, а приехала со знанием двух слов: мужик и розги. Эта прелестная девушка была вдобавок ласкова и сердечна; ее обожали десятками и большие, и маленькие институтки. После выпуска ее сделали фрейлиной, и она вышла замуж за герцога Морни, а по смерти его вторично, за испанского гранда герцога Сесто.

Кроме концертов, елок и масок дозволялось играть на театре, который находился в третьем этаже, на конце дортуаров маленького класса, всегда запертый. По разрешению начальства его убирали, ставили декорации между арок, очень удобно устроенных для постановки пьес, которые выбирались с дозволения начальства, вроде: «Bosières de la Salency»139, в большом классе. Меня также выбрали играть в какой-то пиесе, не помню название, где высмеивали англичанку, говорившую по-французски. Эту роль играла наша первая ученица очень типично, так как она знала и по-английски. Декорации мы поправляли сами, т. е. разрисовывали их; сами шили костюмы или брали у родных; сами писали афиши и билеты, стараясь их получше разрисовать. На представление собиралось много родных, начальство, учителя, попечители Института и очень редко принц Ольденбургский. В антрактах играли на фортепиано наши лучшие музыкантши. В старшем классе посылали нас, по приказанию Императрицы, в образцовую кухню, по одной из отделения, и каждая из нас радовалась, когда приходила ее очередь. Чистая немка, в белом чепце и фартуке, готовила все сама, рассказывая нам, как что делать. Каждая из нас носила пробное кушанье к maman, изготовленное якобы нами; мы были очень счастливы, что могли помогать в стряпне, но не вынесли никакого существенного знания в кулинарном искусстве; мне пришлось там быть всего раза два. Иногда и в кухню заглядывали важные особы, недалеко ушедшие в знании по этому предмету.

Слух о Восточной войне давно беспокоил нас и тяготил: ведь у каждой из нас болело сердце за близких родных или знакомых. Неудачи огорчали и оскорбляли наши чувства, и мы старались по мере сил быть полезными: щипали корпию140, шили рубашки для раненых, устроили лотерею из своих работ и жертв и собрали до тысячи рублей, отосланных им в помощь. Слухи одни других печальнее доходили до нас. В особенности поражены мы были известием о выходе гвардии из Петербурга: значит, дела наши были плохи! Быть может, много распространялось прибавлений и неверных критических замечаний, но мы с жадностию ловили голословные заявления; верили безусловно многим родным и знакомым, близко стоявшим к высшей администрации, и г-ну Вержбиловичу, сообщавшему нам много интересного и называвшего Севастополь бойнею, куда посылаются наши молодые силы. Суждения его были резки и правдивы, я могла их впоследствии проверить с рассказами двух моих братьев, участвовавших в войне: один (младший) был переведен в Севастополь из улан, во Владимирский пехотный полк, отличился с охотниками, был контужен в голову и грудь, вследствие чего вскоре лишился рассудка и теперь живет у меня. Второй (старший) прошел туда из гвардии. Часто толковали они при мне о составлении правдивых сказаний о войне, и я знаю, что старшим были подробно написаны заметки о том; но когда он хотел их напечатать, то ему их возвратили с письмом его знакомого генерала Г., и теперь еще находящегося в живых, следующего содержания: «Любезный товарищ, ваши записки превосходны, но несовременны; много действующих лиц еще живо». А когда Императору Александру III, тогда еще Наследнику-цесаревичу, как и его святой покойной матери Императрице, захотелось узнать одну правду, хотя и предосудительную, о Восточной войне и собрать все сведения о ней, а в особенности об обороне Севастополя, то старший брат умер, а куда девались его записки, неизвестно.

Мы переносили все гонения за то, что в назначенный день не говорили по-французски, и с гордостью носили вырезанный из картона язык, надеваемый на шнурке на шею в наказание; наказывали презрением француза и англичанку Бендер и за их жалобы терпели выговоры и замечания. В один из таких печальных дней, когда m-llе Аралова поутру читала нам вслух реляции князя Горчакова141 и со своею всегдашнею наивностью в числе убитых прочла имена двух братьев девушки первого садового отделения Нади Попандопуло142, мы все обернулись в ее сторону и увидали ее горько плакавшею; она едва сквозь слезы проговорила: «Слава Богу, что они умерли за царя и отечество». Мы почти все бросились ее утешать, сознавая, что и мы не избегнем той же участи. В этот день за обедом у maman (где кроме двух нас, очередных, ежедневно обедали ее племянница, Соня Трубецкая и Наташа Черевина) были и важные особы; конечно, без разговоров о войне не обошлось. Дунечка Родзянко, более решительная и правдивая, вмешавшись в разговор, заметила: «Сколько в истории восхваляют героинь Греции и Рима, а в настоящее время сколько их найдется у нас по нашей пространной России; возьмите пример хотя в нашей подруге Попандопуло: у нее убито два брата, единственная поддержка семьи, горе ее безысходное, а с каким героизмом сказаны были ею слова: “Слава Богу, что братья умерли за царя и отечество!”» Наверно не знаю, кто (говорят, maman) довел об этом до сведения Императрицы, пожелавшей увидеть Надю и наградившей ее подарком, а после наведенных справок оказалось, что остался у нее один старик-отец без средств; ему по высочайшему повелению выдали пенсию в тысячу рублей, которая после его смерти перешла к дочери. Maman всегда старалась быть полезною; к тому же она была очень добра и справедлива, ласкала и утешала, если у кого было горе или несчастие, и посыпала в лазарет больным то одного, то другого лакомства. Это была исключительно русская барская натура. Она предлагала богатым родным платить за музыку или другие уроки, если девочка не имела средств, а имела желание или необходимость, и делала это так внушительно, что не получала отказа. Да и приглашение обедать к себе много помогло нам после выпуска в умении держать себя в обществе. С ее кончиной, говорят, в числе многих нововведений честь обедать у maman уже не выпадает более на долю институток.

В большом классе потрясло нас событие, из ряда выходящее: это смерть классной дамы Семеновой. Нас водили прощаться с ней в церковь, во время чтения псалтиря каким-то необыкновенно странным человеком, у которого одна сторона лица нервно дергалась; долго боялись мы его и ночью от страха будили одна другую. Говорят, что она умерла от огорчения; у нее пропали деньги, которые она скопила в Институте; кто их похитил, никак не могли открыть. Мы еще с переходом в старший класс стали замечать, что то у одной, то у другой из нас пропадают вещицы поценнее; хотя мы не смели иметь денег, но у большей части они были и тоже пропадали. В нашем классе была одна девочка, очень богатая, у которой была мания — присвоения чужой собственности: карандашей, тетрадей, наперстков; у кого что пропадало, прямо обращались к ней, она отдавала назад; или сами брали из ее ящиков. Но ценных вещей она никогда не трогала. Когда пропало у maman из столовой серебро (уже после нашего выпуска), открылось, что вором был наш институтский слесарь Штейн. Он поддельным ключом отпирал шкапы в классе и шкатулки девиц с хранившимися там ценными вещами, а также столы в дортуарах, и выбирал, что ему нравилось. У него во время обыска нашли много мелочей: колец, брошек, крестов, цепочек, черепаховых гребней, несессеров и проч. Я также поплатилась: у меня пропала в день выпуска золотая цепочка с крестиком и три золотых кольца. Скорее всего они были украдены во время обеда.

С разрешения начальства бывшие институтки венчались у нас в церкви, и мы с любопытством поджидали прохода по коридору свадебного кортежа. Мне памятнее всего свадьба Веры Владимировны Панаевой с Толстым143; многие ее обожали. Это была чудная, красивая девушка и прелестна в своем белом свадебном платье.