Институтки. Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц — страница 30 из 87

Директриса поздравила отца, объяснив ему все значение пресловутого четвертого отделения, и сказала, что ученицы его первые из маленьких, так [же] как ученицы первого отделения первые из больших.

После этого отец раскланялся с директрисой и простился со мной, рекомендовав мне, как это водится в подобных случаях, не скучать, вести себя хорошо и проч. Я также машинально и без слез простилась с ним и последовала все за той же пепиньеркой, которая повела меня через длинный коридор во второй этаж, а там, после новых переходов по коридорам, которые показались мне бесконечными, ввела в класс, где уже заседали мои будущие товарки за уроком чистописания.

Представив меня дежурной классной даме, пепиньерка исчезла.

Классная дама указала мне место на одной из скамеек и велела дежурной воспитаннице, обязанность которой была наблюдать за порядком, дать мне тетрадь бумаги, перо и пропись.

Куда девалась вся моя пансионская прыть и шаловливость, даже лень как рукой сняло, и с этой минуты я начала старательно и прилежно выполнять все, что мне ни приказывали: я стала хорошо учиться — и не из честолюбия, как в последующее время, когда я освоилась с институтским бытом, а просто из чувства самосохранения. Мне казалось, что за малейшую оплошность меня постигнет нечто ужасное: что именно, я и сама не могла себе ясно представить. Меня долгое время импонировали и стены, и окружающие меня люди, не только начальство и учителя, но самые воспитанницы, институтская прислуга, горничные, швейцар и даже истопник, последняя спица в институтской колеснице. Я всех их боялась и трепетала. Я чувствовала себя каким-то несчастным, ничтожным созданием, каким-то червяком, которого всякий мог раздавить, когда ему вздумается.

Это подавляющее впечатление, которое институт производил на впечатлительные натуры, было одной из его темных сторон. Слабые натуры с трудом и даже некоторым риском переносили тот внутренний переворот, какой совершался неизбежно в натуре каждого ребенка, когда он внезапно очутится, бывало, лицом к лицу с чуждым ему, да вдобавок еще таким суровым бытом. Многие платились болезнью за переживаемое потрясение; иные портились нравственно и превращались в гнусных, подленьких, заискивающих существ. Последних было, однако, немного, да и те по большей части уже вступали с дурными задатками, привитыми плохой семейной обстановкой.

В институте при нравственной и умственной муштровке, которой подвергалась личность как со стороны начальства, так и со стороны самого товарищества, и при отсутствии всякого теплого, согревающего душу ребенка элемента не существовало никаких физических наказаний и истязаний — и это было благо. Если бы к тому чувству нравственной беспомощности, которое бессознательно овладевало каждым ребенком, присоединилась физическая боль, то искалеченные нравственно существа являлись бы тогда в большинстве, а не составляли бы незначительное меньшинство, как было теперь.

Старательно выводила я в это первое утро моей институтской жизни назидательные истины, красовавшиеся на моей прописи, так что заслужила одобрение учителя, высокого, худого, черноволосого человека, с горбатым архиармянским носом и резким голосом, которым он то и дело выкрикивал: «Писать! писать! писать! Госпожа NN писать, писать, писать! писать, госпожи, писать! писать!»

Здесь позволю себе маленькое отступление.

Странное дело, как безапелляционно и почти безошибочно верно складывалось и уважение и презрение к учителям! И притом как-то разом, без всяких почти толков и совещаний. Так вот словно в воздухе пронесется какая-то струя, живительная для учителя или мертвящая, и баста! возвеличен или низведен. Я буду говорить об этом подробнее, когда коснусь характеристики наших учителей, а теперь скажу только несколько слов по поводу учителя чистописания К[истова], который первый из плеяды наших педагогов предстал передо мной11.

Ведь вот был он несколько смешной с виду человек, некрасивый (впрочем, в мое время все учителя без исключения были весьма неказисты, что, однако, нимало не вредило им во мнении учениц, о лицах их забывали или приглядывались к ним до того, что уже и не замечали, красивы они или нет)12, с странными угловатыми манерами; самый предмет его был довольно презренный в институтских глазах! Ну что такое чистописание, посудите сами! Ну какой же это в самом деле предмет?

А вот поди ж, К[истова] уважали. Никогда не позволяли себе никаких школьничеств, обидных выходок, не дерзили ему, а если и передразнивали порой его комический оклик «писать!писать!», то самым добродушным образом, без злостной цели.

Что же нужно было учителю, чтобы заслужить уважение воспитанниц?

А во-первых, серьезное, ровное и, главное, справедливое отношение к ученицам. Беда, коли учитель начнет отличать кого-нибудь, да еще — чего Боже упаси! — за хорошенькое личико, ну и провалился в общественном мнении!

И ведь вот что страннее всего! Красота сама по себе была силой в институте, как увидит читатель дальше; сами воспитанницы поклонялись ей, но, со свойственным всем массам вообще инстинктом справедливости, отделяли красоту от успехов на поприще учения. Красота сама по себе, а хорошее учение само по себе! Красоту уважай, обожай, балуй! ставь ее в живые картины13, выставляй в первый ряд на публичных торжествах, а незаслуженных пятерок ставить не смей!

Во-вторых, учителю нужны были ум, знания и уменье передавать их занимательно.

В-третьих, известная доза независимости в сношениях с высшим начальством, джентльменская, неподобострастная манера держать себя с ним; и наконец:

В-четвертых, широкая, так сказать, натура, бескорыстие, отсутствие жадности к деньгам, которое определялось хотя и оригинальным способом, но тоже почти всегда безошибочно.

Кто из учителей подходил под одну какую-нибудь категорию из этих четырех, того уважали и любили, или, лучше сказать, поклонялись ему. Таких, конечно, было немного.

Те же из учителей, которые не подходили ни под одну категорию, презирались самым беспощадным образом.

Учитель чистописания К[истов] подходил под первую категорию, и его уважали.

Возвращаюсь к прерванному рассказу.

Углубившись в свое писание, я не обращала никакого внимания на окружающее, как вдруг в коридоре раздался звонок колокольчика; учитель, раскланявшись, вышел из класса, классная дама вышла за ним, поручив дежурной наблюдать за порядком. Едва затворилась за ней дверь, как воспитанницы повскакали с мест. Поднялись шум и суматоха, умеряемые призывами к порядку дежурной, грозившей записать непослушных. Это означало, что она запишет их имена на черной доске, стоявшей в классе, что подвергнет их взысканию со стороны классной дамы. Это входило в число обязанностей дежурной, но редкие приводили в исполнение угрозу записать, предпочитая нести риск ответственности за беспорядок риску провиниться перед товариществом.

Меня окружила толпа любопытных:

— Новенькая! как ваша фамилия?

— Новенькая! вы на свой счет или на казенный?

— Новенькая! вы в какой дортуар?

Ответив удовлетворительно на первые два вопроса, я стала в тупик перед последним, для меня непонятным.

Вообще непривычное ухо поражалось множеством темных и совершенно особенных выражений, отличавших французско-русский жаргон институток, бог весть кем и когда составленный и переходивший постоянно, обогащаясь новыми терминами, из рода в род.

— Mesdames! отчего плачет NN?

— Лёнька s'accroche à elle'.14

Господи! это что такое? думалось мне, но не успела я раздуматься над этим загадочным возгласом, как раздался другой, не менее поразительный:

— Mesdames! passez la langue à N N!'5

Это еще что за штука? ломала я голову и поглядела в ту сторону, где толковалось о языке. Я увидела следующее: одна девочка убедительно навязывала большой красный кусок картона, висевший у нее на шее, другой16, а та отнекивалась от него изо всех сил, повторяя упорно:

— J'ai dit: comment dit-on en français! J'ai dit: comment dit-on en français!17

— Правда, правда! — закричало по-французски несколько голосов, и девочка с языком отступилась, бросая свирепые взгляды на торжествующую и отстоявшую себя подругу, которая закричала ей вслед:

— Eh bien! NN. Vous avez mangé un champignon salé!18

— Volaine! mauvais sujet!19раздалось в ответ.

— Tc! mesdemoiselles!20 постыдитесь новенькой! — раздался укоризненный голос дежурной, высокой для своих лет, белокурой, полной девочки лет тринадцати, с миловидным, симпатичным лицом; то была первая ученица, личность замечательная в своем роде, к которой я еще возвращусь, когда коснусь характеристики воспитанниц. Мне она сразу очень понравилась еще в ту минуту, когда она с доброй улыбкой и несколько ленивой и небрежной грацией подала мне пропись и тетрадь.

Раздался вторичный звон колокольчика.

Это означало так называемую перемену, т. е. смену одного учителя другим. Между переменой давалось десять минут отдыха, во время которого учителя прохаживались по коридорам или отправлялись курить в какие-то неведомые пространства, куда никогда не проникала нога воспитанницы.

Таких закоулков в институте было несколько, и я так и не знаю, какой они имели вид, и не могу даже хорошенько отдать себе отчета, где именно они помещались; знаю только, что они существовали: например, канцелярия институтская и комнаты служащих в этой канцелярии, квартира эконома и квартира полицеймейстера и проч. К ним вели особые подъезды и лестницы, но и их я никогда не видала, потому что они выходили не на главные фасады, а на боковые, скрытые от глаз. Все это помещалось в общем здании института. Только причт церковный и священник жили в отдельных домиках, расположенных на задних дворах.