И мы снова с приветливой женщиной [идем] по коридору и вниз по крашеной лестнице с деревянными перилами: баня — небольшое помещение с деревянными скамьями по стенам. Рядом другое. В нем тоже скамьи, и между ними ходит женщина в совершенно мокрой холщовой рубашке с короткими рукавами, подпоясанная шнурком. Пар стоит клубами, льется горячая вода. Я робко раздеваюсь и нерешительно останавливаюсь на пороге. Ко мне подошла женщина в мокрой рубахе, безучастно подвела к скамье, посадила и наклонила мою голову над тазом с безумно горячей водой. Большими грубыми руками она начала тереть мои волосы, обдавая мне голову, лицо, шею и плечи то мыльной пеной, то потоком горячей воды. Сжав зубы и зажмурив глаза, судорожно схватившись руками за край скамьи, я задыхаюсь в пару и потоках струящейся на меня горячей воды. Такой же горячей водой она стала обливать мое тело и тереть его жесткой мочалкой. Ничего не видя, ничего не ощущая, кроме прикосновения грубых рук, жесткой мочалки и обжигающей воды, вся уйдя в себя, я отдалась воле женщины в мокрой рубашке и молча подвергаюсь этой пытке.
Когда она нашла нужным, я, пошатываясь, вышла в раздевальню. Там вместо моего платьица, рядом с кучкой казенного белья я нашла готовое зеленое платье, белый передник, прелеринку и мягкие прюнелевые12 башмачки. Из бани я вышла в институтской форме.
Когда недели через две уже со своим классом снова я оказалась в бане и чужая женщина снова стала деловито и безучастно терзать мое бедное тело (где мамины нежные руки?), я робко попросила: «Пожалуйста, налейте не такую горячую воду…» — «Хорошо», — ответила она лаконично, но вода оказалась по-прежнему нестерпимо горячей.
Вскоре я стала мыться сама. Придя в баню вместе с девочками своего класса, я занимала место, брала таз, сначала робко, затем все уверенней наливала воду и мылась так и столько, сколько мне было нужно. Баня перестала быть мучением.
В баню нас водили регулярно раз в две недели. Помню распущенные мокрые волосы, прихорашивание в дортуаре перед зеркалом и большие серые — в мелкую черно-белую клеточку — шали на плечах и то, что после бани мы не гуляли не только в этот день, но и на следующий.
И вот я в классе. Вечер. Класс ярко освещен. Очевидно, первые дни съезда. Девочки свободно ходят по классу, некоторые же сидят, негромко переговариваясь. Я сижу в самом центре класса. На меня никто не обращает внимания. Я чувствую себя несколько скованно. Неподалеку от входной двери у стены стоят небольшой столик, кресло и стул. За столиком сидит немолодая, довольно полная женщина в синем платье. Это наша французская классная дама. Меня удивляет, что она не подходит ко мне или не подзывает меня к себе, ни о чем меня не спрашивает и не делает мне никаких наставлений. «Ну, — думаю, — завтра будет другая, главная, она все мне расскажет».
Поднявшись на одну или две ступени кафедры, лицом к классу, стоит девочка и смотрит вперед. «Какая хорошенькая девочка!» — думаю я, взглянув на нее. У нее темные брови, большие синие глаза и нежный румянец на белом личике. Я невольно любуюсь ею. А за партой, что передо мной, сидит спиной ко мне очень большая и очень толстая девочка. У нее круглая голова, покрытая коротко остриженными черными волосами. Вдруг эта голова поворачивается ко мне, и я вижу лицо этой девочки, тоже круглое, очень белое, очень румяное. Яркие красные губы слегка приоткрываются, обнажая белые зубы, и я слышу обращенный ко мне плаксивый тягучий голос:
— Девочки надо мною смеются, дразнят меня…
— Почему? — спрашиваю я с удивлением.
— Потому что я толстая и потому, что у меня кровь…
— Что кровь? — с недоумением спрашиваю я опять.
— Ну, знаешь, месячное… — отвечает девочка, еще более гнусавя. Я не знаю и поэтому ничего не понимаю.
В этот момент к нам подходит девочка небольшого роста и, слегка посмеиваясь, говорит: «Ах ты, Верочка, Верочка Кулакова! Обрадовалась, новенькая! Начала свои жалобы и свои откровенности! Постыдилась бы!» Это Лида Алексеева. Продолжая посмеиваться, она обращается ко мне: «Ты не слушай ее!»
Вера Кулакова запрокидывает голову назад и громко смеется, а потом роняет голову на парту и смеется еще громче.
«Она глупая», — невольно подумала я.
Вдруг я вижу Милу Семенову и Женю Лобову — девочек, с которыми я держала вступительные экзамены. Я радостно бросаюсь к ним. У Милы небольшой орлиный нос и очень пышные мелко-мелко вьющиеся короткие волосы — целая копна волос. В классе ее станут звать «Мишка» — Мишка Семенова. Смугленькая, миниатюрная Женя Лобова, умненькая и изящная, на все институтские годы станет, как и Мишка, моей близкой приятельницей.
Так класс постепенно наполняется живыми лицами, живыми девичьими фигурками.
Наконец нам велят построиться в пары и идти спать. По извилистой каменной лестнице мы поднялись вверх и оказались в дортуарном коридоре. Дортуар — огромная комната. Посередине стоят, изголовье к изголовью, два ряда кроватей. Вдоль внутренней стены еще кровати. Между кроватями небольшие тумбочки для умывальных принадлежностей, ночной обуви и других мелочей. В ногах у каждой кровати табуретка, на которой мы должны аккуратно сложить дневную одежду.
Мне хочется спать. Умывшись и быстро раздевшись, я укутываюсь одеялом. Но едва я начинаю засыпать, крепкий твердый палец несколько раз ударяет меня по голове и чей-то голос тихо спрашивает: «Ты спишь?» Я с трудом поднимаю голову и вижу: за изголовьем лицом к моему изголовью лежит та самая девочка, которая в классе показалась мне такой хорошенькой. «Нет», — отвечаю я с трудом. «Завтра рано утром будет звонок, ты сразу вставай», — говорит шепотом хорошенькая девочка. «Хорошо», — отвечаю я и опять закрываю глаза. Но едва я начинаю засыпать, как тот же палец, который кажется мне железным, стучит по моей голове. «Завтра будет другая классная дама», — слышу я уже знакомый шепот, закрываю глаза и зеваю. Но через минуту по моей голове опять стучит железный палец и знакомый голос спрашивает: «Ты не спишь?» Мне хочется притвориться спящей, промолчать или даже прямо сказать, что она мешает мне заснуть, но мне неловко, и я тихо отвечаю: «Не сплю!» — «Ну ладно, спи!» — милостиво разрешает неугомонный палец, но мне уже трудно заснуть, и я только через некоторое время погружаюсь в сон.
Утром, когда мы одеваемся, я рассматриваю девочку, которая мешала мне спать и которая накануне показалась мне такой хорошенькой. «Нет, нет! Она совсем не хорошенькая, — думаю я, взглядывая на нее. — Правда, у нее белое личико, темные брови и довольно большие синие глаза. Но лицо у нее худое и длинное, щеки впалые, скулы выделяются, торчит вперед подбородок, нос длинный, утиный. Нет, нет! Она совсем не хорошенькая!..» Тем не менее это — еще одно мое знакомство. Зовут ее Туся Антонова.
Распорядок дня был у нас необычайно четок.
Резкий звонок будил нас в 7 часов утра, и с величайшей точностью в этот момент в дверях дортуара появлялась наша классная дама. Она наблюдала, как мы одевались, мылись, убирали свои постели.
Е.Н. Водовозова в своих воспоминаниях о Смольном «На заре жизни» пишет о неуклюжих форменных платьях, о корсетах, которые носили старшеклассницы, о трудностях привязывания рукавчиков и т. д. Никаких этих или подобных трудностей мы не испытывали. Рукавчики мы привязывали легко и просто два раза в неделю, когда нам выдавали чистые передники, пелеринки и рукавчики. Это было в четверг и в воскресенье, в так называемые приемные дни. Единственно, чего мы не могли сделать самостоятельно — завязать сзади бант передника. Это охотно мы делали друг другу. Под платьем мы носили нижнюю юбку, сшитую из плотного материала, всю в сборках; юбка делала пышными, красиво спадающими сборки платья. Наши платья не доходили до пола, что делало наш наряд достаточно легким и изящным. Надо было лишь умело завязать бант пелеринки.
Умывшись, одевшись и причесавшись, мы под водительством классной дамы парами спускались в актовый зал — на утреннюю молитву, на которой часто присутствовала начальница.
Е.Н. Водовозова пишет, что институтки Смольного систематически голодали и что у них часто бывали голодные обмороки. Я совершенно не помню, в чем состояли наши завтраки, обеды и ужины — признак нормального питания. Помню лишь, что котлеты постоянно подавались не-прожаренными и от стола уносили целые блюда раздавленных красных котлет. Хлеб давался без ограничения. Из третьих блюд помню мороженое, так как я его не любила, и пирожное Sandkuchen (зандкухен)13, все усыпанное орехами, которое я очень любила.
В 5 часов между обедом и ужином нам давали чай с маленькими круглыми булочками, еще теплыми и очень вкусными. Их пекли в собственной пекарне.
Перед обедом и ужином нас подводили всем классом к туалетной комнате («малютке») — мыть руки. И не было никакой толчеи, никаких столкновений. Очевидно, время было рассчитано до минуты для каждого класса.
В столовой перед едой читалась или пелась старшим классом молитва («Отче наш»).
В институте была собственная церковь и свой священник, который вел и уроки Закона Божия — отец Павел Грома14, тот самый, который меня экзаменовал.
Каждую неделю нас дважды водили в церковь: вечером в субботу ко всенощной и утром в воскресенье к обедне. Пел хор из воспитанниц института. Короткое время в хоре пела и я. Мне сказали, что у меня альт. Думаю, что у меня недостаточно был развит слух, поэтому я вскоре выбыла из хора.
Каждый класс имел в церкви свое место. Переходя в старший класс, мы передвигались в церкви на новое место.
Радостными днями в нашей институтской жизни были приемные дни. «Сегодня приемный день» или: «Сегодня прием», — говорили мы как о дне праздника. В воскресенье с 10 часов до 12, в четверг с 5 часов дня до 7 часов вечера двери института открывались для наших родных и знакомых. Это были дни и часы тепла и радостного возбуждения. «Не пришли на прием» — было подлинным горем, вызывавшим слезы и подавленное настроение. Но и расставание после приема иногда заканчивалось слезами.