Институтки. Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц — страница 55 из 87

Одно время вместо заболевшей классной дамы у нас дежурила пепиньерка[153] Александра Георгиевна, рослая, веселая, красивая девушка лет 19–20. За глаза мы ее называли Шурочкой. Она очень нравилась Наде Альбосской. Мы решили, что Надя ее «обожает».

Шурочке рассказали, что Оля умеет Надю гипнотизировать. Сначала Шурочка просто не поверила, а когда ей предложили провести сеанс в ее присутствии, она долго возражала, убеждая, что гипноз не шутка. Наконец она согласилась, поставив условие, что на этом Оля прекратит свои сеансы.

Полукругом мы уселись в передней части класса, поставили стул для Шурочки, а на широком пространстве около кафедры — для Нади. Надю первоначально выслали из класса и единодушно решили, что Надя должна будет поцеловать Шурочку.

Посадили Надю на стул, и Оля начала свои пассы. На этот раз Надя долго не поддавалась Олиным воздействиям. Наконец она закрыла глаза, посидела некоторое время, встала и, как сомнамбула, подошла к Шурочке, постояла около нее и, поцеловав ее в щеку, пришла в страшное возбуждение. Она металась по классу, плакала. Ей давали воду, но все попытки ее успокоить были напрасны, и сама Оля, чувствуя свое бессилие, стала плакать. После этого оставалось одно: выполнить наше обещание Шурочке и опасные игры прекратить.

Однажды (это, вероятно, было уже в V или даже IV классе) мы с Олей сидели вдвоем в укромном уголке парка. Оля вдруг тихо сказала: «Знаешь, Васенька, а я ведь помню свадьбу моей мамы!» — «Как?» — изумилась я. Мне показалось, что она говорит о чем-то сверхъестественном, невероятном. «Так, — ответила Оля еще тише, — я была на ней…» — «Как?» — еще более изумилась я.

«Мой папа был дворянином знатного рода. И был очень богат. Он мог двадцатипятирублевую бумажку скурить, как папиросу, сторублевую бумажку употребить в уборной. А моя мама была простая бедная девушка. Они сначала жили так… Потом родилась я… Потом появилась на свет Тосенька. Папа был много старше мамы. Он стал болеть и перед смертью решил обвенчаться с мамой, чтобы упрочить ее и наше положение. Иначе как бы я могла поступить в институт…» И на Олиных широко раскрытых глазах слезы.

В другой раз, также наедине, Оля начала: «Знаешь, Васенька, моя бабушка…» И замолчала… Я ждала. «Что запретили в 14-м году?» — спросила Оля, очевидно, желая подвести меня к затруднявшему ее рассказу. Я не знала. «Водку», — сказала Оля.

Ее бабка пила. Это была совсем простая женщина из крестьянской или городской мещанской среды. Я потом ее видела. Думаю, что обо всем этом Оля никому, кроме меня, не рассказала.

Или вот еще один рассказ после каникул. «Знаешь, Васенька, летом у нас были воры. Перевязали всех. Бабушка кричит: “Развяжите меня, мне на двор нужно!“» Оля смеется. «Конечно, не отпустили. Обобрали и ушли. Утром нас развязали соседи…»

Ничего подобного в моей жизни не было.

Однажды (это было, вероятно, уже в IV классе), возвращаясь с прогулки, мы с Олей о чем-то рассуждали. «С моей точки зрения», — начала я серьезно. Оля вдруг громко и весело смеется: «Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! У Васеньки точка зрения! Ха-ха-ха! У Васеньки точка зрения! Ха-ха-ха!» — «Ну что же тут особенного, — пытаюсь я защититься. — Просто я так думаю…» Оля продолжает смеяться. Ей кажется смешной серьезная фраза в устах небольшой девочки. Заражаясь Олиным смехом, смеюсь и я.

О! Если бы можно было передать, как мне теперь приятно и радостно вспоминать веселый и добрый Олин смех…

Оля прошла через всю мою институтскую жизнь. Такой дружбы, как дружба с Олей Феттер, в моей жизни больше не было.

В одном из последних классов, когда угроза разлуки близилась, я как-то, гуляя с Олей в том же парке, сказала: «Ну как мы будем друг без друга?!» Оля промолчала. Да и что можно было сказать?

Татьянин день

Зимние каникулы — первые в учебном году — у нас заканчивались 8 января. Позади было Рождество, Новый год, Крещение. 8 января мы должны были явиться в институт. А 12 января был день моих именин — Татьянин день. Дома их всегда праздновали. И вот в первый год моего пребывания в институте, придя 12 января после завтрака в класс и ничего не подозревая, поднимаю крышку моей парты, я с удивлением вижу пачку разноцветных открыток, красиво перевязанных цветной лентой. Это были поздравления моих одноклассниц. Я была очень тронута. Оказывается, это была давно сложившаяся традиция, и я, новенькая, не была ею обойдена. У меня до сих пор сохранилась единственная открыточка моей одноклассницы Любы Святогор-Штепиной — «подруги по классу».

В этот день именинница угощала класс тортом, присланным специально родными. Именинницу заранее отпускали в столовую, чтобы она могла перед обедом разложить торт по тарелкам. Классной даме всегда отрезали наибольший кусок. Татьян у нас в классе было двое или трое. Помню Таню Игнатович. Тося Косюра тоже, кажется, была Татьяной. Таким образом, тортов было у нас в изобилии.

Люба Святогор-Штепина

Однажды Люба Святогор-Штепина, сидевшая за партой впереди меня, обернулась и положила передо мной записку:

«Дорогая Тапочка! Давай дружить!

Люба».

Я очень удивилась: разве она не знает, что я дружу с Олей? На той же записке, которую мне передала Люба, я быстро написала: «Нет», — и вернула записку. Люба низко опустила свою большую некрасивую голову. Я насупилась. Мне было неприятно. Наверное, надо было мягче ответить на Любину записку. Люба была совсем неплохая, совсем неплохая девочка. Но она была совсем чужая, совсем чужая мне девочка. Я не мыслила дружбы с ней. Но что потянуло Любу ко мне? Одиночество?

И, может быть, как укор за мою прямолинейность, как память об этом горьком эпизоде из всех поздравительных именинных открыток у меня сохранилась одна, Любина, подписанная «От подруги по классу».

Я бы сказала, что настоящая дружба так же иррациональна, как и настоящая глубокая любовь. Она проистекает из главного существа человеческой натуры. Меру моей близости с Олей, ее глубину и силу обусловили трудно определимая духовная близость, нравственное родство.

«Просвещение»

Вечер. В белой нижней юбке и ночной кофточке я стою у своей кровати с мыльницей и полотенцем в руках, собираясь идти умываться. Вблизи меня в проходе столпилась небольшая группка моих одноклассниц.

Между ними идет какой-то таинственный тихий разговор: «После свадьбы? Муж и жена? Что делают? Как это? Рождаются дети?»

Ближе всех, спиной ко мне, стояла Аня Кондратьева. «Ты знаешь?» — вдруг повернувшись ко мне, спросила она. «Нет», — ответила я. Аня помолчала, как бы испытывая какое-то затруднение. Потом сложила пальцы левой руки в неплотный кулачок и, убрав все пальцы правой руки, кроме среднего, быстро сунула выставленный палец в кулачок левой. «Понимаешь?» Я поняла. В прошлом году, когда мы жили на даче в Ораниенбауме, незнакомая девочка Тася рассказала мне об этом какими-то простыми словами. Я не поверила, пересказала все маме, заключив: «Я не верю». И забыла. И вот теперь опять…

Я спросила Олю: «Аня говорит… Как ты думаешь, это правда?»

«Правда, Васенька, — ответила Оля. — Моя мама акушерка. У нее есть такая книга… Я прочла…» А через несколько минут Оля добавила: «Я думаю, что, когда люди делают это, у них горячка. Иначе как они могли бы это делать?!»

Это было первое полугодие моего пребывания в институте. И больше в течение всей моей институтской жизни разговора на эту тему ни с Олей, ни с кем другим не было.

Поцелуй

Е.Н. Водовозова в своих воспоминаниях об институте упоминает о том, что старшеклассницы Смольного сильно затягивались в корсеты. Насколько я знаю, у нас корсетов просто не было. И волосы у нас никто не завивал. Но маникюр применяли многие. Научилась уже в V классе делать маникюр и я. Я легко своими ножничками обрезала кожицу, отпустила длинные ногти и подрезала так, чтобы они имели красивую форму.

Однажды почему-то задержались на лестничной площадке при спуске в столовую. Аня Кондратьева, стоявшая рядом, взяла мою руку, посмотрела на нее. «Хороша ручка», — сказала она, поднесла ее к губам и неожиданно поцеловала. И, вдруг смутившись, поспешно прибавила: «Ты смотри, никому не говори, что я поцеловала тебе руку». Я, конечно, никому не сказала, но в душе осталось тепло от этой неожиданной ласки девочки, моей одноклассницы.

Карандаш

Я зачем-то выходила из класса. Когда я вернулась и села на свое место, я обнаружила на парте огрызок красного карандаша. Я машинально взяла его и стала что-то чертить им на клочке бумаги. Вдруг ко мне подскочила Мельникова. «Как ты смела взять мой карандаш?! Сейчас же отдай!» — закричала она грубо. Не успела я шевельнуться, как около Мельниковой стали две девочки. «Что ты, Мельница, к ней пристала? И вовсе не твой это карандаш! Уходи отсюда!» — резко сказала одна из них. Мельникова поджала губы, повернулась и ушла.

А я осталась сидеть в состоянии мучительных сомнений. Заступничество девочек было очень приятно. Грубости Мельниковой надо было дать отпор. Но… карандаш был действительно не мой. Может быть, он действительно принадлежал Мельниковой…

Как же мне быть теперь?

После некоторых колебаний я оставила карандаш на парте, и он исчез сам собой.

Поединок

На широком, выкрашенном белой масляной краской подоконнике классного окна, где так хорошо было играть «в камешки», Маруся Мельникова, которую в классе звали Мельницей, отплясывала какой-то фантастический и довольно дикий танец. Она размахивала руками, выбрасывала ноги, притопывала ими и пыталась кружиться. Ее пелеринка сбилась в сторону, передник развевался. «Трам-там! Трам-там!» — напевала она. В этот момент в класс вошла отлучившаяся на время Наталья Николаевна. «Мельница!» — разъяренно, как всегда задыхаясь в момент гнева, выкрикнула Наталья Николаевна. «На-та-лешка!» — нимало не задумываясь, громко и раздельно крикнула Мельникова, прямо в упор глядя на Наталью Николаевну. Затем, притопнув ногами в последний раз, она спрыгнула вниз и с чувством оскорбленного, но восстановленного достоинства, приподняв одно плечо, направилась к своей парте.