Вечером мы, смеясь, рассказывали отсутствовавшим в тот момент в классе о дерзкой, но не лишенной остроумия выходке Мельниковой как о чрезвычайном происшествии, как о своеобразном поединке, победительницей в котором трудно было признать нашу Наталью Николаевну. Курьезность этого эпизода повышало то обстоятельство, что взрыв чувства собственного достоинства исходил от Мельниковой, неряхи, лентяйки, девочки, не пользовавшейся уважением в классе.
В нашем рекреационном зале на полках одного из высоких застекленных шкафов стояли великолепно сделанные в натуральную величину из папье-маше бюсты представителей разных рас. Укрепленные на деревянных резных подставках, они, очевидно, предназначались как наглядные пособия для наших занятий. Но нам их никогда не демонстрировали. Мы с Олей с интересом рассматривали сквозь стекло шкафа черную голову негра, удивительно красивое лицо краснокожего индейца и представителя желтой расы.
И вдруг мы с Олей обнаружили, что шкаф с этими выразительными фигурами не заперт. И у нас возникла озорная мысль извлечь из шкафа особенно понравившуюся нам фигуру индейца с его коричнево-красным лицом и, задрапировав его плечи в простыню, поднять его высоко над головой и явиться с ним вечером в дортуаре.
Нам удалось тайком пронести облюбованную нами фигуру в дортуарный коридор и спрятать. Когда же все улеглись, мы с Олей, завернув индейца в простыню, прошли в туалетную комнату, закрепили простыню вокруг его шеи. Под простыней я подняла его во всю высоту вытянутых вверх рук. Фигура получилась гигантской высоты и фантастически страшной. В таком виде я и показалась в дверях дортуара.
Дружный вопль ужаса огласил дортуар. Задержавшись в дверях несколько секунд, я резким движением сбросила своего индейца с вытянутых рук, завернула его в простыню, быстро пробежала к своей кровати, сунула под нее злополучную фигуру и улеглась в постель.
Была полная тишина, когда дежурная классная дама показалась в дверях дортуара. Она недоуменно оглядела тихо лежащих в своих постелях девочек и безмолвно удалилась.
Не помню, как нам удалось вернуть нашего индейца на место. Мне кажется, что наша шалость не имела последствий. Нас никто не видал. Но в моем письме к маме от 3 ноября 1919 года есть такая фраза: «Удивительное дело, хотя я и нашалила, Чапкина считает меня очень толковой девочкой и все время поручает мне заведовать разными делами…»
Другой шалости, кроме истории с индейцем, на моей совести не было. Может быть, она все же стала известна? Но она была значительно раньше моего письма маме.
Я тогда же, под живым впечатлением, описала ее по-французски «Epouvantail» — «Пугало». А сейчас мне просто не верится, что я была способна описать это приключение на французском языке.
Были ли нам, ученицам привилегированного учебного заведения, воспитанницам Института благородных девиц, свойственны дворянское самосознание, чувство социальной избранности, дворянская гордость?
Разумеется, от народа, от «простонародья», мы были отделены резкой чертой. Но родовитостью, знатностью ученическая среда нашего института отнюдь не отличалась. Я думаю, что многие из нас даже плохо себе представляли, что такое дворянство. Я знала о дворянстве по повестям Пушкина и Гоголя. Но все эти Дубровские, Муромские, Троекуровы, Берестовы, Маниловы и т. д.33 жили в моем сознании как литературные герои и казались далеким прошлым. Я, городская жительница, никак не связанная с дворянским поместьем, просто не знала, что я — дворянка. Да и не была я дворянкой. Мой отец в своем дореволюционном послужном списке в графе «сословие» писал: «Из мещан». Звание потомственного дворянина он получил с офицерским чином, Георгиевским крестом и золотым оружием34, заслуженным на войне. Так причислена была к дворянству и я. В институтские годы я ничего об этом не знала и совершенно не думала. В нашем классе было много дочерей офицеров. Лиза Савич, Нина Циглер были детьми состоятельных помещиков. Об этом я узнала позже и случайно. В классе моей сестры училась одна грузинская княжна Орбелиани. Сестра говорила, что это была очень милая, скромная девочка. Говорили, что в одном из старших классов есть еще одна грузинская княжна. Но грузинская… Это не то, что природная русская княжна.
И мы различали друг друга не по родовитости, знатности или богатству, о которых и не ведали, а по уму, доброте, красоте, общительности, даже по успехам в занятиях — по человеческим качествам.
И все-таки… Однажды Лиза Савич, дочь богатого помещика, прибежала в класс после музыкальных занятий несколько возбужденная и говорит: «Галя Гесс де Кальве вовсе не Галина, а Ганна». Ганна — ведь это совсем простонародное имя, деревенское, украинское… И внешность у Гали действительно не отличалась аристократичностью: курносая, с выдающимися скулами, покрытыми веснушками, рыжеволосая. Только большие карие глаза, отдававшие глубокой рыжинкой, красили ее лицо.
Свое открытие относительно Галиного имени Лиза сделала совершенно случайно. Дело в том, что инструменты для наших музыкальных занятий были расставлены по всему институту. Специальных музыкальных комнат было очень мало. Рояль стоял в актовом зале, в рекреационном, в каждом дортуаре, в салоне пепиньерок. Стоял рояль и в приемной начальницы. Именно здесь, в приемной начальницы, и занималась Лиза. Поджидая преподавательницу, Лиза заметила, что на конторке у окна лежит толстый журнал. Она стала листать его и открыла список нашего класса. Там она и встретила среди знакомых имен незнакомое имя Гали Гесс де Кальве.
Галя, как и все, слышала рассказ Лизы и спокойно, нисколько не смутившись, возразила: «Ты неверно прочла мое имя. Там написано «Галли», а не «Ганна». Мои предки — шведы, отсюда мои нерусские фамилия и имя».
Другой случай, приобретший даже легкий оттенок сенсации, произошел раньше. В нашем VI классе через некоторое время после начала занятий появилась девочка-еврейка. В Институте благородных девиц — еврейка!!! Невероятно! А дело было просто. Русский дворянин, вероятно, офицер русской армии, женился на еврейке, и появилась его девочка — Галя Барабаш. Мать сама привела ее в наш класс и никак не могла с ней расстаться. Как она ласкала свою девочку, склонялась над ней, гладила ее плечики, оправляя ее пелеринку, любовалась ею, видя свою дочь в этой своеобразной, облагораживающей форме! Было даже немножко смешно.
Я, сидя за своей партой, взглянула в этот момент на Галю, и наши взгляды встретились. Это была типичная еврейская девочка: темноглазая, темноволосая, и еще какие-то трудно определимые черты, говорящие о ее национальности. Но какое милое было это детское лицо! Какие правильных линий были все его черты. Все изумительно пропорционально: небольшой ровный нос, небольшой рот, четкий и мягкий овал лица. Но больше всего меня тронуло выражение этого юного личика: простодушие, открытость, детская доверчивость и спокойствие. «Славная девочка», — подумала я.
В моих старых записках отмечено, что Галя Барабаш умерла. Я об этом событии не помню, но я не помню и Гали в старших классах. Так или иначе она исчезла из института. А сейчас не могу и думать, какое потрясающее горе должна была пережить ее мать, так безмерно любившая свою дочь…
Повод для социальных раздумий дала мне однажды Маруся Мельникова. Вернувшись после летних каникул, загоревшая, посвежевшая (это было, очевидно, уже в IV классе, осенью 1917 года), Маруся, стоя у своей парты спиной к окну, рассказывала группе сидевших вблизи девочек о том, что она провела лето в Крыму. Говорила она громко и с видимым удовольствием. Я, сидя на своем месте, слышала все совершенно отчетливо.
Ее мать работала кассиршей, продавала билеты для входа на пляж, она, Маруся, стояла контролером у входа на пляж. Благодаря этому они провели лето на курорте. Мне показалось, что Марусю слушают сочувственно. Я же, вслушиваясь в ее речь, не могла вообразить свою маму в роли пляжной кассирши, а себя стоящей у входа на пляж в качестве контролера. Нет, это было, несомненно, ниже нашего достоинства.
Осенью того же года мама, придя к нам на прием, мимоходом и совершенно спокойно сказала, что дочь папиного бывшего фельдфебеля35 поступила в институт в VII класс.
Дочь папиного фельдфебеля?! Меня это сильно удивило. Я знала папиного фельдфебеля в довоенные годы. Это был серьезный, но совершенно простой человек. Ведь фельдфебель — это полусолдат!!! И дочь этого полусолдата — в институте! Мне не сразу пришло в голову, что за эти годы папин фельдфебель, участник войны, мог получить офицерский чин.
Да, некоторые сословные предрассудки и, вероятно, не у одной меня и, может быть, больше, чем у меня, у нас были.
Вообще же наша ученическая среда, как мне представляется, не блистала аристократизмом. Но ее несомненным достоинством были интеллигентный, я бы сказала, благородный тон поведения и общения. Это я хорошо почувствовала, попав на некоторое время в Чугуевскую гимназию. Никаких склок, кляуз, даже ссор — ни больших, ни маленьких — в нашем разнородном классе и, думаю, и в других не было. Мы были вежливы и доброжелательны по отношению друг к другу. Никаких ругательных и даже мало-мальски грубых слов в нашем лексиконе не было.
«Пожалуйста», «извини», «будь добра», «спасибо» — были обычны в нашем словоупотреблении. Если нужно было обратиться к группе девочек, мы легко, свободно, привычно произносили «господа». «Господа, кто помнит, что задано по географии? Господа, как вы думаете, какая завтра будет погода?» Невероятен, недопустим, немыслим был дерзкий тон, какая бы то ни было грубость по отношению к учителю или классной даме. Поэтому как «чрезвычайное происшествие» мы и восприняли выпад Мельниковой против Натальи Николаевны. Мельникова и была единственным исключением из общего тона, господствовавшего в классе. Ее и звали в глаза и за глаза «Мельница» (чего не делала я), но принимали ее такой, какая она была, с ее испачканными чернилами пальцами, криво сидящей пелеринкой, с ее задиристостью. Среда, которая поставляла детей в стены института, если не была аристократичной, то в основном была интеллигентной.