У меня не осталось чувства, что я правильно решила ставший мучительным вопрос, но я его решила бесповоротно и подробно описала в дневнике весь ход своих колебаний и мотивы принятого решения. Это описание заняло шесть страниц, и я твердила: «Написала шесть страниц!» и даже немного гордилась, что написала так много. Записав, я вышла из душевного тупика. И борьба «за» и «против» тоже была закончена совершенно.
«На память!»
Взглянув когда-нибудь на верный сей листок,
Написанный когда-то мною,
На время улети в лицейский уголок,
Где подружились мы душою.
А. С. Пушкин «В альбом Пущину»47
Мой институтский альбом не сохранился. Он был довольно большой и красивый, густо-зеленого цвета с вытисненной на переплете мохнатой головкой рыжей собачки. Он мне очень нравился. Чем он был заполнен, совершенно не помню, может быть, еще ничем. Зато чудом сохранился маленький школьный альбом, в который попало несколько записей моего первого институтского года.
Напрасно смеются над пустотой и сентиментальностью институтского альбомного творчества. Назначение этого законного литературного жанра — не только добрые пожелания или наставления, но и сохранение в памяти. И стихи в альбом, как бы наивны они ни были, действительно помогают вспомнить «быстрые минуты первых дней», воскресить в памяти «что было — что не будет вновь».
Давным-давно ушедшим в прошлое своеобразным институтским духом веет на меня от аккуратно вписанных строк на одной из последних страниц старого альбома:
На память!
Будь хорошей ученицей,
Всегда уроки знай,
С единицей не встречайся,
А всегда двенадцать получай.
От любящей Нины Иссовой.
1916 год
Нина Иссова перевелась к нам из Белостокского института в связи с войной во втором полугодии VI класса или в начале занятий в V классе и скоро стала «своей».
С удовольствием читаю простые строки милой девочки Тоси Косюра, с именем которой у меня связаны памятные переживания:
На память Тане.
Пишу тебе в альбом три слова:
Расти, цвети и будь здорова.
1915
С особым чувством смотрю на строки на последней странице:
«Не забудь противную девчонку. Т.И.».
Это Таня Игнатович. Не свободная от некоторого самомнения, эта девочка вдруг открывается мне в этой строчке игривой простотой и милой душевностью.
Знаменательно для меня и стихотворение моей младшей сестры, готовившейся вслед за мной к поступлению в институт:
Я не знаю,
Но я страдаю,
Мне все под тягость,
Но будет радость,
Когда я в институт поступлю,
Ведь я его люблю, люблю, люблю…
Сестры уже нет. Она поступила в институт, прекрасно училась и умерла профессором, известным в своей науке и за рубежом.
В основном же мой альбом заполнен произведениями русской первоклассной поэзии, вписанными моими родными: сестрой, братом, двоюродными братом и сестрой. Это — Жуковский («Дружба», «Козлик и котик»), Лермонтов, Плещеев, Полонский, Блок («Вербочки»),
Больше же всех внесла в свой альбом я сама. Мельчайшим, бисерным, но очень старательным почерком я переписала стихотворение Лермонтова «Ангел» и целых шесть страниц из разных глав «Демона».
Одно же «Стихотворение в альбом» неизвестного мне автора вписано мной как мое собственное, идущее из глубины души, — наставление себе самой на всю жизнь. Я и подписала его «Т. Морозова». Оно было особенно близко мне. Вот его текст:
Завет Христа, завет любви предвечной,
Будь путеводною звездою для тебя,
В нем жизнь, в нем к правде бесконечной
Найдешь ты верную дорогу для себя.
Пускай вокруг тебя шумит людская злоба
И волны клеветы вздымает — не страшись,
Неси свой крест, люби, как Он, до гроба,
Люби и верь, надейся и молись48.
Когда я теперь вчитываюсь в эти кругленькие каракули, в которых звучит призыв служить «правде бесконечной», «любви предвечной», которые зовут к бесстрашной верности великому идеалу, в моей памяти воскресает худенькая фигурка девочки, склоненная над столом, и я напряженно думаю: «Что же лежало в детской душе, если она всем сердцем откликалась на высокие призывы?»
Не так уж пусты и ничтожны институтские альбомы…
Это, вероятно, произошло в IV классе. Из института загадочно исчезла Вера Кулакова. Ее задержали на одной из станций под Харьковом в обществе молодого офицера и отправили домой. Больше в институте она не появлялась.
Летом во время каникул при переходе в III класс Варя Яржембская познакомилась где-то с каким-то юнкером или молодым офицером. Он влюбился в нее и стал писать ей в институт.
Всегда сдержанная, даже замкнутая, казавшаяся мне высокомерной, общавшаяся только со своей подругой по Смольному Ниной Манюковой, Варя неожиданно стала удивительно развязной. Она читала вслух получаемые письма и издевательски смеялась.
Я недоумевала. Как можно слова любви и поклонения произносить таким насмешливым, пошлым тоном?! И казалось, что, издеваясь над молодым человеком, она публично хвастается своей победой. Таким же тоном она читала вслух свои насмешливые ответные письма, не обращая внимания на то, слушают ее или нет.
Я потеряла к Варе всякое расположение.
Примерно в те же дни, когда разыгрывался «роман в письмах» Вари, Женя Лобова как-то подошла ко мне и тихо сказала: «Пойдем, я что-то покажу». Мы подошли к ее парте, Женя подняла ее крышку, вынула небольшой конверт, а из него фотографическую карточку. На меня открыто и прямо глянуло привлекательное умное лицо молодого офицера (опять офицер!!!). «Он сказал моей маме, — произнесла Женя шепотом, — я надеюсь, когда Женя окончит институт, она будет моею…» Женя тихо счастливо засмеялась и, совсем по-институтски воскликнув: «Дуся!», поцеловала карточку.
Женя была дочерью казачьего офицера. В это время ей было лет 15–16. Она не была красавицей. Небольшого роста, смугленькая, с тонкими, почти черными волосами, небольшими карими глазами, но с очень красиво очертанным ртом и великолепными белыми зубами, она все же могла казаться очень привлекательной. Уже начавшие полнеть плечи, тонкая талия и очень красивые правильной формы руки придавали ее облику обаятельную женственность. Кроме того, она была умна.
Женя — моя приятельница с первых дней институтской жизни. Она часто тосковала, подходила ко мне и говорила: «Мне плохо», — и глаза ее туманились. А я не умела развеять ее тоску, сказать ей бодрящее слово. Но я умела выслушать. Когда мы были во II классе, она подарила мне открытку с подписью: «Помни Женю Л.». Я, как видите, помню.
И у меня был роман. Но роман не реальный, а воображаемый. Героем его стал один персонаж Тургенева.
К 14–15 годам кроме Пушкина, Лермонтова, Гоголя, которых я читала очень рано, я прочла Гончарова, Лескова, Станюковича. Но всевластно завладел моим сознанием Тургенев.
Живому восприятию Тургенева, вероятно, способствовало то обстоятельство, что к дому, в котором мы жили в эти годы в Чугуеве, прилегал большой сад. У самого дома росли большие старые липы, а дальше — множество фруктовых деревьев. Сад заканчивался довольно глубоким обрывом, поросшим густой травой и кустами. Соседний дом был пуст, а сад, в котором он стоял, был запущен настолько, что ветви его деревьев, стоявших у ограды, спускались в наш сад. Была иллюзия уединенной дворянской усадьбы.
Увлечению чтением, игре воображения способствовала изолированность нашей жизни на новом месте в те трудные революционные годы. У меня совсем не было общества, кроме членов нашей семьи. Я была одна со своими книгами и своими мечтами.
Вот моим героем и стал литературный персонаж и, конечно, Тургенева. Им не стал ни Инсаров и ни Лаврецкий49, который вызывал мои симпатии и сочувствие. Им стал юноша Давыд — герой повести «Часы».
Давыд прежде всего был близок мне по возрасту. Пленили же меня в этом юноше мужественная сила, решительность характера и вместе с тем его трогательно заботливое отношение к своей юной подруге — Раисе. Он и Раиса встречались у плетня, и Раиса, в жизни которой было много забот и тревог, не раз обращалась к Давыду: «Ты, Давыдушка, уж постарайся!» И Давыд старался и действительно помогал Раисе в ее бедах.
Вот мне и грезилось, что в соседнем пустом доме кто-то живет и есть там прекрасный юноша. Он немного старше меня, он умен, серьезен, добр. А зовут его Сережа, Сергей. И встречаемся мы с ним по вечерам у ограды, отделяющей наш сад от соседнего, и разговариваем тихо о каких-то невинных вещах, о книгах. И за этими простыми разговорами мне мерещилась живая душевная близость между мной и этим несуществующим молодым человеком.
Мне настолько живо рисовались эти воображаемые встречи, что, вернувшись осенью в институт, я, совершенно не склонная ко лжи, рассказала о своих фантастических встречах как о реальных Марусе Смирновой. Она в ответ рассказала мне о своем смутном, непонятном ей самой чувстве к одному родственнику.
Однажды я стояла в проходе между партами, о чем-то задумавшись. Маруся подошла ко мне и спросила: «О Сереженьке думаешь?» Я смутилась, и не только потому, что я рассказала ей неправду, но и потому, что она коснулась чего-то интимного, о чем я не должна была ей говорить.
Так и живет в моей памяти большой сад, а за его оградой старый деревянный дом, в котором живет серьезный близкий мне юноша, оставшийся моей мечтой.
Я росла в традиционно-религиозной семье. Все ее члены были, разумеется, своевременно крещены. Помню крестины брата50, который родился в 1913 году. Священник был приглашен к нам домой, и после обряда было устроено соответствующее застолье.