Институтки. Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц — страница 70 из 87

А в нашу среду проникали новые веяния. Пели куплеты из оперетт, песенки Вертинского.

Вертинский мне не нравился. Его песенки казались мне изысканными и одновременно пошлыми, какая-то пошлая изысканность. От них пахло мертвечиной.

Но одна песенка неожиданно ответила моим настроениям. Это — «Без-ноженька»58. Но и «Безноженька» мне не нравилась. Кто эта Безноженька? Странное безымянное убогое существо из страшной сказки? Убогость этого существа, наверное, нарочно доведена до предела. Не слишком ли? И это мертвенное окружение: ночь, кладбище, могилки. И почему колокольцы, а не колокольчики? И разве они лиловые? Какой мрачный цвет! Что такое «хорал»? Зачем тут это торжественное слово?!

Привлекла же меня эта песенка вычитанным мной ее смыслом. И я имела наивность передать Наталешке свои размышления. «Или Бога нет, — говорила я, — или он недобрый. Иначе почему он не подарил бедной безноженьке «ноги большие и новые», о которых она так горячо молилась?!» Наталешка промолчала. Она или не поняла меня, или нашла удобным сделать вид, что не понимает.

Оля рассказала мне, что летом она познакомилась с двумя молодыми людьми, сторонниками нового религиозного учения — теософии59 и кратко передала мне его основные положения. Но меня это учение не заинтересовало.

Самое интересное этого времени было то, что мы что-то восприняли из революционных настроений. Привычное обращение «господа» мы легко заменили словом «товарищи». «Товарищи! Кто может дать лист чистой бумаги?»

А я сочинила целую сказку-аллегорию, посвященную идее революции, под названием «Красная девочка». Красная девочка, воплощение революционной идеи, собирает силы для создания нового счастливого общества равных. Деревья, к которым она обращает свои пламенные призывы, реагируют на них по-разному. И хотя моя «Красная девочка» все выше поднимала свое знамя и за ней уже следовала «огромная могучая толпа», когда я прочла Жене Лобовой свое творение, Женя криво усмехнулась и холодно спросила: «Что же, ты не допускаешь возможность равенства?» Я была смущена и озадачена. Я с такой симпатией рисовала свою красную летунью, но разве все так просто? Разве все хотят равенства? Посмотри, какой везде разброд! Да и в чем равенство? Как уравнять красоту и уродство? Одаренность и бездарность? Равенство должно быть в чем-то другом. Нищенство и богатство? Да, я не знаю ответа на этот вопрос.

В дневнике 1920 года я записала: «Лежит у меня под матрасом начатое сочинение «Революция между дерев», но не хватает деревьев, в которые я могла бы воплотить типы людей, создавших революцию и мешавших этому великому перевороту».

Грустная встреча

Однажды, направляясь к себе в лазарет, у нижнего коридора я неожиданно столкнулась с Борткевич, моей бывшей учительницей музыки. Она так взволновалась, так обрадовалась, увидев меня, что заплакала. Вынув из муфты грязный носовой платок и поспешно вытирая слезы, она сказала, что «много перетерпела от большевиков и жидов».

О, моя дорогая, нелепая, добрая и бедная Борткевич! Как я счастлива, что Вы простили мне мою старую измену и по-прежнему считаете меня своей! И как мне жаль Вас! Что же могли сделать Вам, такой безобидной, больной и одинокой, большевики? Неужели переселили Вас из вашей комнаты в какую-нибудь трущобу или отняли ваш инструмент, чтобы передать его в какой-нибудь клуб?

Грустный обломок прежней институтской жизни! Что же ждало Вас в дальнейшем?!

Бесценные сокровища

На один из дней этих осенних месяцев, которые стали последними в нашей институтской жизни, падает мое незабываемое, близкое к душевному потрясению переживание.

Я бежала по нижнему коридору, направляясь к месту нашего обитания — в лазарет. Справа почему-то оказалась приоткрытой дверь в нашу бывшую музыкальную комнату. Я непроизвольно заглянула в нее и, войдя, внезапно остановилась, потрясенная представшим передо мной зрелищем. На полу, на подоконниках, на рояле лежали книги. Масса книг, огромная гора книг, достигая потолка, громоздилась в левом углу, наискось от дверей.

— Книги! Книги! Сколько книг! — Неизъяснимое страстное волнение охватило меня. Мир перестал существовать. Существовали только книги и я. Я стала дрожать. Книги! Книги! Бесценные сокровища лежали передо мной. Книги! Владеть ими всеми, прочесть их все!!! Я бережно, как к чему-то хрупкому, прикоснулась к одной книге, подняла другую, раскрыла ее. Ею оказалась французская хрестоматия «Morceaux choisis»60. Там я нашла большой отрывок из «Miserables»61 Гюго, и «Матео Фальконе» П. Мериме. Другая оказалась «Историей». Я поняла. Это наши учебники, снесенные сюда на время ремонта. И я решила: «Буду приходить сюда и брать книги, чтобы прочесть их одну за другой».

Я осторожно спрятала взятые книги за корсаж передника и унесла с собой. Под руководством Натальи Николаевны я методически читала Гюго.

А затем институт закрыли. Книги уехали со мной и долго хранились у меня эти украденные сокровища.

Отъезд

В моем письме к маме из института в Чугуев, единственном сохранившемся из моих писем того времени (3 ноября 1919 г.), есть приписка: «Сегодня была конференция. Постановили: съезда не будет. Занятия для приехавших начинаются через три дня».

Очевидно, было совещание руководителей института, на котором решили, что сбор всех институток в современных обстоятельствах нерационален. Для нас же, съехавшихся, занятия должны были вскоре начаться.

Занятия не начались. Красные наступали. Под напором их отрядов Деникин начал отводить свои войска на юг. В декабре институт стал готовиться к эвакуации. Говорили, что он отправится на остров Мальту.

Олина мама была зачислена кастеляншей института, и, таким образом, Оля, ее сестренка и мать — все уедут с институтом. Я и моя сестра ждем, когда за нами приедут из Чугуева.

В эти дни я впервые была у Оли дома. В небольшой скромной квартире я помогала разбирать и укладывать вещи. Я рассматривала семейные фотографии и взяла на память одну, где Оля, девочкой лет шести с умненьким и очень серьезным лицом, сфотографирована с младшей сестренкой Тосей. Взяла я на память и морскую раковину с надписью «Ялта».

После сборов в квартире Оли, после нервного возбуждения и ожидания чего-то неизвестного мы с Олей длинными улицами шли вечером к институту. Из бездонных карманов институтских юбок мы вынимали какие-то печеные лепешки и ели их на ходу. Шли как в тумане. Больше я не помню себя и Олю вместе.

Мне с сестрой надо было ехать домой в Чугуев. А денег не было. Папа говорил, что оставит нам денег у давней нашей знакомой — у Варвары Михайловны Образцовой, которая в это время жила в семье моей крестной матери — Лидии Константиновны Пушенко. Ни я, ни сестра города не знали. К нам пришла наша двоюродная сестра Милочка, учившаяся в гимназии и прекрасно знавшая Харьков. С ней мы и пошли к Пушенко по оставленному папой адресу.

Вечером в полутьме мы подошли к большому дому в фешенебельном районе города, и вдруг я почувствовала, что не могу войти в этот богатый дом и спрашивать деньги. Я пережила настоящий нервный припадок гордости и стала почти со слезами просить сестру идти с Милочкой без меня.

Город был в тревоге. Масса людей готовилась к отъезду. Так было и у Пушенко. Зять моей крестной, крупный инженер, весьма состоятельный человек, собирался с женой и сынишкой за границу. Шли сборы. Наташа и Милочка вернулись ни с чем. Денег не было.

На следующий день мы решили идти к Васильевым. У Васильевых мы застали ту же картину, что и у Пушенко. Шли сборы к отъезду — за границу. Ф.И. Васильев, папин однополчанин, был крестным отцом Наташи. Его жена тотчас дала нам денег. Да и много ли нужно было денег, чтобы доехать из Харькова в Чугуев?

Чуть ли не на следующий день за нами приехал присланный папой солдат. В черных институтских шапочках, длинных черных пальто, прикрывавших наши платья, с мешками за плечами мы вошли в поезд. Вагон был переполнен. Я, Ната и солдат остановились в тамбуре. Мимо шел солдат, очевидно, какой-то дежурный. Он грозно сказал: «Здесь стоять нельзя. А то…» — и погрозил мне шомполом. Я опустила глаза, но с места не двинулась.

На вокзале в Чугуеве нас ждала посланная папой лошадь. Дома та же картина, что у Феттер, Пушенко, Васильевых. Шли поспешные сборы в неизвестную далекую дорогу.

Мы брали с собой множество вещей. Помню огромную плетеную корзину, чуть короче кровати и почти вдвое выше. В ней поехали и наши институтские формы. А кроме корзины бесчисленные ящики, чемоданы, узлы. Не брали только мебель.

Мы погрузились в теплушку товарного поезда со множеством самых разнообразных незнакомых людей. Было несколько молодых белых офицеров.

Вечером, когда укладывались спать, мне не хватило места на нижней полке нар. Решили положить меня на верхнюю рядом с каким-то незнакомым пожилым человеком. Но этот человек сразу внушил мне такое отвращение, что я наотрез отказалась лечь рядом с ним. Несмотря на мамины уговоры, я упорно стояла на своем. Маме пришлось извиниться, и меня положили рядом с незнакомым молодым офицером. Спали мы все в одежде. Мы легли с моим соседом лицом к лицу, несколько минут поговорили и заснули до утра, как невинные голуби.

В Новочеркасске мы сделали остановку, и один из ехавших с нами молодых офицеров пригласил нашу семью к своим родственникам отобедать и помыться. Мы с благодарностью приняли его приглашение. Помыться мы смогли только в тазу до половины, а пообедали в милой интеллигентной семье скромным, но настоящим обедом.

Поезд шел на Новороссийск. Наша же семья покинула поезд раньше (может быть, именно в Новочеркасске). Ехать дальше, ехать за границу нам было не с чем и незачем.

Прощаясь со спутниками, мама взяла мой институтский башлык и повязала им голову поверх фуражки одному молодому офицеру, которому нездоровилось. Мне было немного жаль башлыка, но все же я одобрила маму.

Папа договорился с подводами, и мы двинулись куда-то в сторону. Ехали мы мимо каких-то хуторов. Был декабрь. Снег лежал на полях, но из хат выбегали полуголые ребятишки и носились по полям. Это была Кубань.