Вечером мы приехали в Анапу. В большой частной гостинице нас поместили в огромной комнате. В ней уже расположилась семья генерала Анисимова — жена, двое детей, учитель. Мой отец к концу войны был полковником. Мы познакомились, перекусили и устроились спать.
Под высоким потолком горела большая электрическая лампа. Ночью я сняла с себя рубашку и принялась уничтожать вшей, неизвестно каким образом расплодившихся. Вдруг я заметила, что пожилой генерал, приподняв одеяло, пристально смотрит на меня из его угла. Я поспешно накинула на себя рубашку, укрылась и постаралась уснуть.
На следующий день мы вместе с семьей Анисимовых сняли на одной из окраинных улиц Анапы небольшой домик в три комнаты с кухней и застекленной галереей и поселились в нем. Хозяйство стали вести совместно.
За все время нашей совместной жизни я хранила к генералу молчаливое презрение.
VIIIПОСЛЕ ИНСТИТУТА
В Анапе мы прожили около года: с конца декабря 1919 года до осенних месяцев 1920 года. Когда мы приехали в Анапу, Кубанью владела Добровольческая армия62. 6 марта Анапу захватили «зеленые»63. 10 марта в город вступил отряд казаков-добровольцев, но через час он был выбит красными. «У нас большевики», — записала я в дневнике.
Для меня пребывание в Анапе шло под знаком мучительнейших душевных метаний и страстной тоски по институту.
В последние годы жизни в институте определилась моя горячая жажда знаний, потребность серьезной умственной работы. Я привыкла к размеренному ритму жизни, я привыкла к самому институту. В нем я жила дольше, чем дома, уезжая домой только на каникулы. В старших классах я почувствовала себя личностью, заслуживающей уважения, в институте я его получала и от старших, и от подруг. Как это ни странно, в институте я стала себя чувствовать свободней и независимей, чем дома. С резкой переменой жизни в стране произошел срыв моих мечтаний и моих надежд.
Все вдруг оборвалось. 15 марта 1920 года я писала: «Итак, у нас красные… Где Сергей? Что с ним? Мечты об институте, где вы? Рухнуло все. Институт! За что я так полюбила его? Эта любовь болезненно отзывается во мне. Каждую ночь вижу себя в институте». Вместо того чтобы «погрузиться в искусства, в науки», я должна была отдавать свои силы грязной домашней работе на большую семью. Я мыла посуду, мыла грязные полы (10 человек в маленькой квартире), стирала, часами стояла в очередях за хлебом. Весной я стала носить на коромысле воду из колодца.
Я тосковала и беспокоилась об Оле. В дневнике 3 января я писала: «Где сейчас Олюся, мой милый родной друг? Неужели институт не успел выехать из Новороссийска и большевики захватили город?»
Упоминание имени «Сергей» тоже здесь не случайно. Это не был воображаемый герой моих детских грез. Это был реальный молодой человек, сын военного врача, постоянно лечившего папу, офицер царской армии Сергей Савинов. Он уже прошел войну, лежал в госпитале и теперь ехал с нами в одном поезде, но в другом вагоне. У него была приятная интеллигентная внешность, он проявил ко мне некоторое внимание, и я вообразила, что он «мой»… Я часто вспоминала о нем в своем дневнике, думала о нем.
Тяжелое же мое настроение усугубилось неожиданными постоянными и, как мне казалось, необоснованными оскорбительными конфликтами с мамой. Я и теперь не могу постичь их почву. Может быть, я не вполне понимала, что у нас были огромные материальные трудности. Но я ничего не требовала. Главное же над папой, полковником царской армии, а стало быть, и над всей нашей семьей, висели страшные угрозы расправы, гибели. Это, естественно, не могло не создавать повышенного нервного состояния мамы. Вероятно, ее раздражало и мое наивное стремление вернуться в институт. Но то и дело происходили события, пробуждавшие мою мечту, напоминавшие мне об институте. 8 января (1920) я записала в дневнике:
«Сегодня в Анапу пришел пароход, переполненный институтками Московского и Смольного институтов. Какая радость для меня! Мы узнали, что наш институт в Новороссийске и через 3–4 дня отправляется в Батуми или на остров Мальту. Институт в 35 верстах от нас. Поеду! Мне хочется ехать. Неужели мое желание исполнится?»
Папа и Наташа пошли на пристань (я осталась, так как мне нужно было приготовить завтрак). После завтрака я поспешила на пристань и неожиданно встретила по пути сестер Тамбовцевых: Клаву, мою одноклассницу, и Марусю, успевшую окончить институт. Обе необыкновенно оживлены и великолепно одеты. Обе в беличьих шубках и шапочках, паутинковых чулках и лакированных туфельках, завиты и напудрены. С ними был молодой грек или армянин. Они вели с ним какие-то переговоры.
Когда он ушел, Маруся подошла ко мне и стала восторгаться окружающим: «Какая красота! Вам нравится?» — «Только не здесь, — отвечаю я. — Здесь, кроме тины, грязи, мутной воды и серого неба, нет ничего…» Подошла худая облезлая собака. Маруся опять начала восклицать: «Какая чудесная собачка! Просто прелесть!» Я с удивлением посмотрела на нее. «Вот что называется “институтством”», — с горечью подумала я и поспешила расстаться с Тамбовцевыми, досадуя, что завтра придется их навестить, чтобы узнать о телеграмме, которую они ждали из института.
Я подошла к пристани. Пароход стоял очень близко к берегу. К борту подошла небольшая группа девочек. Институт оказался не наш и не Смольный. Девочки очень охотно вступили со мной в разговор. Но что это был за разговор! Одна очень милая девочка, указавшая мне на подругу, стоявшую рядом и державшую ее за руку, улыбаясь, произнесла: «Вот она очень хорошо рисует». — «А эта девочка, — вступила в разговор другая, — очень хорошо поет». — «Куда вы едете?» — спросила я. Они не знали. «Боже, какие институтки! — опять с грустной иронией подумала я. — Они живут вне времени и пространства. Это, вероятно, девочки какого-нибудь младшего класса», — заключила я в их оправдание.
12 января был день моих именин — Татьянин день, и я с утра надела свое «праздничное» платье — институтскую форму. Это вызвало крайнее неудовольствие мамы. Она и все семейные не поздравили меня. Поздравили только чужие. Я почти весь день проплакала.
Когда я узнала, что наш институт в Новороссийске, я стала просить папу отвезти меня в институт. Папа сказал, что это стоит 5 тысяч рублей, а таких денег у нас нет и что мне лучше поступить в реальное училище.
Я разыскала это училище, но о зачислении девочки, не имеющей никаких документов, да еще в середине учебного года не могло быть и речи.
Несмотря на трудности нашего быта, в нашем коллективе, сложившемся из двух семей, не угасли культурные запросы. Довольно скоро у нас возникла традиция совместных вечерних чтений. После ужина все оставались в большой комнате у стола и кто-нибудь читал вслух. Первой чтения открыла мама, прочитав нам повесть своего сочинения «Аделаида». Затем генерал Анисимов прочел свой автобиографический роман. Затем мама стала читать вслух «Онегина» по маленькой книжечке, подаренной ей ее дядей писателем П.В. Засодимским64. (Взяла с собой!)
Я разыскала городскую библиотеку. Она оказалась очень хорошей. Я принесла однажды роман Д. Лондона «Морской волк», и его читали несколько вечеров.
Но я недолго была участницей этих совместных чтений. Помыв посуду после вечерней трапезы, я оставалась в кухне и читала то, что меня интересовало. Так я взяла в библиотеке «Анну Каренину», которую еще не читала, и в кухонном уединении прочла этот еще не совсем доступный мне роман. Чаще же я изливала свои настроения в дневнике. «Дневник — моя отрада», — записала я на одной из его страниц. «Я безумно хочу учиться», — написала я на другой.
Я тяготела к искусству. Еще в школе я удачно лепила из глины, я любила рисовать, я увлекалась литературой и уже недурно знала русскую классику. И вместе с тем писала в дневнике: «Я хочу быть криминалистом, философом, физиком, общественным деятелем» — и сама чувствовала непомерную широту своих стремлений, мучилась неспособностью определиться. То я сомневалась в возможностях своей личности и боялась уподобиться гончаровскому Райскому65, которому было много дано, но который ничего не свершил.
Я металась между демократическими симпатиями, привитыми семьей и русской литературой, и чувством родства с белой армией, гордостью за своего отца и своей связью с институтом, с «званием» институтки. И даже казавшаяся установившейся безрелигиозность подверглась колебаниям. «Словом, — записала я в дневнике 10 января, — во мне происходит сумятица».
В Анапе читались публичные лекции. Мама была на лекции священника Григория Петрова66, я же слушала лекцию о спиритизме. Лекция произвела на меня сильное, пугающее впечатление, и я решила никогда не заниматься спиритизмом. И вдруг заколебалась: захотела при помощи спиритизма заглянуть в потусторонний мир, узнать, что это за духи, говорящие с живыми людьми, предугадать свое будущее.
Через несколько дней я неожиданно встретила на улице еще одну свою одноклассницу — Любу Советову, и 18 января она была у меня. Разговаривая с Любой, я полушутя упомянула о своем намерении заняться спиритизмом. «Я тебе не советую, Талочка, — сказала Люба, — это от дьявола». Я засмеялась. «А мне кажется, — заметила я, — что дьявола нет». — «Нет, есть, Тала. И Бог есть», — тихо, но очень серьезно ответила Люба. Люба была верна себе. Еще в институте она отличалась религиозностью. А я все металась.
Встреча с Любой была для меня встречей с институтом. Люба дала мне своей адрес, и я через некоторое время разыскала ее дом. Он был заперт висячим замком, а на двери большая табличка: «Доктор медицины Советов». Я оставила Любе записку, но она не пришла, и мы больше с ней не виделись.
20 января 1920 года я неожиданно получила письмо от Жени Лобовой из Екатеринодара (Краснодара) «с очень печальным известием об институте и об Оле Феттер», как записала я в дневнике. «Читала я его несколько раз вслух и всем надоела с ним». Несмотря на важность для меня Жениного письма и на то, что я многократно читала его вслух, я совершенно не помню его содержания.