Институтки. Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц — страница 72 из 87

Почему Женя в Екатеринодаре? Она кубанская казачка? Как она узнала мой адрес? Может быть, она виделась с Тамбовцевыми и те сообщили ей обо мне?

Но я не только занималась хозяйством, читала, писала дневник и тосковала об институте. Это одна из сторон моей тогдашней жизни. Постепенно я стала делать одно весьма полезное для семьи дело. Я систематически занималась с братом, которому осенью исполнилось шесть лет. Я обучала его грамоте, читать, писать, элементарным арифметическим действиям и даже некоторым обиходным французским словам. К нему присоединилась шестилетняя дочь Тимченко, местного жителя, с семьей которого мы сблизились. А затем молодая женщина, которая носила нам молоко, узнав о моих занятиях, попросила взять ее девочку Марфутку, и за это она стала носить нам молоко бесплатно. А затем к нам присоединилась еще одна крошка из интеллигентной семьи — Наташа, милейшее умненькое существо.

С величайшим удовольствием вспоминаю эту свою неожиданную школу, которую я затеяла бесплатно. Через некоторое время я устроила нечто вроде концерта. Каждый читал специально выученное стихотворение. Брат читал Пушкина: «Что ты ржешь, мой конь ретивый…», а маленькая краснощекая Марфутка, к великому удовольствию ее матери, волнуясь, но очень выразительно прочла «Уж как я свою коровушку люблю…»67. Инсценировала я и басню Крылова «Демьянова уха», для чего привлекла старшего брата Даши, с которым одно время я тоже занималась.

Через некоторое время, когда я была у Тимченко (я дружила с его дочерью Таней, моей ровесницей и тезкой), он вынул бумажник, перебрал содержавшиеся там купюры и дал мне 1000 рублей, сказав: «Она стоит». Это была немалая сумма. Я начала свою школу как бесплатную из-за брата, но деньги, немного смутившись, взяла и, разумеется, тотчас отдала маме. Семья Тимченко была простая семья. Ее глава был вдовец, и хозяйство вела его старшая дочь Васюта, очень хорошая девушка. Кто был Тимченко, я не знаю. Мне кажется, он занимался извозом.

Вы спросите, зачем я пишу о себе, когда я была уже вне института. Но я, не рассказав хотя бы кратко, что было со мной, носившей заряд института в дальнейшие годы, не могу довести тему института до ее полного завершения.

Если не ошибаюсь, в августе 1920 года Советским правительством был издан указ всем офицерам царской и белой армий явиться в Особый отдел для регистрации. Отец, устроившийся было на какую-то скромную работу, двинулся в путь. Явиться, наверное, надо было в Ростов. Но в Краснодаре ему неожиданно предложили, основываясь на его боевой и теоретической подготовке, зачислиться в только что созданные Высшие военные курсы действующих родов войск для чтения лекций по военным дисциплинам. На отца произвел дельное впечатление начальник курсов, и он согласился.

Поздней осенью 1920 года наша семья переехала в Краснодар, и в январе 1921 года я уже училась в единой трудовой советской школе. Я зачислилась в последний 9-й класс, пропустив, таким образом, около полутора лет среднего образования.

Я старательно взялась за занятия. Я участвовала в кружке обществоведения, читала книги по естествознанию, ходила на занятия художественного кружка, созданного при Высших курсах, где работал папа, и удивительно просто чувствовала себя в среде красных курсантов. А на выпускной вечер в школе я в последний раз надела институтскую форму и декламировала стихотворение Мережковского «Сакия-Муни», которое еще недавно так удачно читала моя Оля.

Через некоторое время мама, ничего не сказав ни мне, ни сестре, продала на базаре наши широкие и длинные, прекрасного зеленого цвета институтские платья. Жить было трудно. Купила их, как рассказывала мама, толстая казачка, важно сидевшая на возу, — «настоящая кулачка». Так и доносили, очевидно, в виде юбок, форменные платья воспитанниц Института благородных девиц в какой-то кубанской казачьей станице… Так оборвалась еще одна тоненькая ниточка, связывавшая меня с институтом…

А из розового плотного чехла на матрац, который мне выдали в институте, я собственноручно сшила себе летнее (!) платье с короткими рукавами и широким вырезом у шеи. И прощеголяла в нем лето, несмотря на его плотность и частые жаркие дни.

Окончив школу, я тотчас поступила на работу, сперва в канцелярию одного из батальонов курсов, а затем учительницей в детский дом для детей голодающего Поволжья, созданный при тех же курсах, где работал отец.

Одновременно я подала заявление в Кубанский институт народного образования. После легких колебаний между историческим и филологическим факультетами я выбрала последний и никогда в этом не раскаивалась. Я была принята и с осени стала учиться, совмещая занятия с работой. Так мой рабочий стаж начался, когда мне еще не исполнилось 17 лет.

Я успешно перешла на 2-й курс, но едва начались занятия в новом учебном году, как моему отцу предложили более ответственную работу — в Москве. 29 октября 1922 года я записала в дневнике: «Мы переехали все в Москву, папу перевели по службе». Он стал преподавателем знаменитой школы «Выстрел»68. Между прочим, его лекции слушал будущий маршал Василевский. Василевский упоминает о лекциях моего отца в своей книге воспоминаний69.

Меня на 2-й курс Московского университета не приняли (нужно было досдать чуть ли не 8 предметов) и посоветовали обратиться во второй МГУ[164]. Там зачли мне некоторые предметы, но приняли на 1-й курс. И благо: общеобразовательные предметы этого курса восполнили в известной степени пробелы моего среднего образования.

Я училась. Я слушала лекции первоклассных профессоров. Я много читала. Я бывала в столичных театрах, консерватории. Я больше не думала о заработке. У меня появились новые приятельницы, друзья. Но я по-прежнему очень тосковала по Оле. Мне часто снилось, что мы встретились, нашли друг друга. Я писала в разные города, думая, что, может быть, она не уехала за границу. Однажды один из папиных слушателей ехал в Новочеркасск. И я попросила его зайти в адресный стол. Через несколько дней он привез ответ: «Анна Григорьевна Феттер в 1921 году умерла от тифа. Ольга Владимировна выбыла неизвестно куда». А Оля продолжала мне сниться. «Вот мне снилось, что я тебя нашла, а теперь мы встретились на самом деле», — говорила я ей во сне. Да, такого органически близкого друга, как моя Оля, у меня больше не было никогда.

Весной 1923 года я заболела воспалением легких. Так случалось со мной почти каждую весну. Профком нашего университета дал мне путевку в Крым. На обратном пути я решила сделать остановку на родине, в Харькове. Там жили папин старший брат и сестра, моя тетка70. У нее я и остановилась. Я, разумеется, не могла не думать о том, чтобы побывать у столь знакомого здания на Сумской, 33. Там в эти годы царил Педагогический институт. И я пошла.

Я подошла к знакомой ограде, вошла во двор, медленно поднялась по ступенькам, вошла в вестибюль. Перед дверью у входа в нижний коридор на стуле сидел Яков. Да, да, наш швейцар Яков, который несколько лет назад, войдя в класс, возглашал: «Барышня Морозова! За вами приехали!»

Что я должна была сделать?! Но я не сделала ничего. Яков пристально посмотрел на меня. Он узнал меня! А я прошла мимо и поднялась на второй этаж.

Это была измена. Это было предательство. Но я была связана обязанностью забыть об институте, не упоминать о нем в анкетах, ни в разговорах с кем бы то ни было. Я никогда не училась в этом заведении. Я кончила единую советскую трудовую школу. А в опасном 1937 году мама, не сказав нам ни слова, уничтожила наши табели, мой и сестры, такие красивые, напечатанные на бледно-розовой атласной бумаге.

Итак, я поднялась на второй этаж, в наш классный коридор, и направилась к дортуару, в котором я некогда провела немало тревожных ночей. Наш дортуар, наша большая умывальная комната были перегорожены и всюду стояли столы, столы. Это, наверное, была канцелярия.

«Вам кого?» — спросила меня женщина, около которой я остановилась. «Товарища Иванова», — ответила я не задумываясь. «Он — там!» — сказала женщина и махнула рукой по направлению к выходу.

Я вышла из дортуара, посмотрела на наш классный коридор, пол его не блестел, как это было у нас, и больше не пошла никуда. На сердце лежала тяжесть.

6 сентября 1924 года, в субботу, я шла в Москве по левой стороне Тверской улицы, направляясь от центра к Пушкинской площади. На Тверской было какое-то учреждение, где принимали подписку на газеты. Шедшая мне навстречу молодая женщина прошла мимо, но вдруг вернулась и, обращаясь ко мне, спросила: «Простите, ваша фамилия Морозова?»

Я стала напряженно всматриваться в ее лицо. «Мельникова!» — воскликнула я в волнении и, схватив ее за руки, беззвучно заплакала. Я оттащила ее с прохожей части тротуара к стене дома и стала расспрашивать. Она рассказала мне, что она приехала в Москву с мужем по делам Харьковского театра оперетты. Муж ее актер этого театра, и она тоже работает в театре. Она прошла со мной подписаться на газеты и пригласила меня к себе. Звалась она теперь Магдалина Петровна. И так странно привычно прозвучало в ее устах мое институтское имя «Талка».

«Знаешь, — сказала я ей, — я учусь в университете. Отгадай, на каком факультете?» — «На математическом», — не задумываясь ответила Мельникова. Это оставили нестираемый след мои успехи у Клепки. «Нет, — ответила я, — на литературном».

Маруся была очень недурна собой. Примерно моего роста, прямая и стройная, блондинка с карими глазами. Я была у нее однажды. Но отношения не установились. Слишком разные мы были, да и в Москве она оказалась временно.

Как-то летом в Крыму я столкнулась в толпе идущих с моей первой институтской симпатией — Марусей Синицкой. Мы узнали друг друга. Внешне она мало изменилась. Но с первых же слов я почувствовала себя старше, умней, интеллигентней. А она… Такая обыкновенная советская женщина… Ничего от института. И этот говор с украинским оттенком, фрикативное «г»… Она заговорила о невозможности завязывать близкие знакомства на курорте — «Привязываешься»… Да, курортные романы, Бог с ними…