Меня удивляет, что рассказ Ле Гуин вышел чуть менее чем за десять лет до того, как Дэвид Роудс опубликовал свое открытие химического разговора между красной ольхой и ситхинской ивой в Вашингтоне[346]. Теперь мы знаем, что растения действительно разговаривают с помощью химических веществ. Состояние их здоровья, оценка риска в реальном времени и даже качество их нектара теперь можно определить, взяв пробы летучих химических веществ, которые они выделяют. Они общаются друг с другом и с представителями других видов, когда этого требует ситуация.
В какой момент мы решим, что общение растений можно считать языком? И как это отразится на нашем сознании, если мы решим, что это так?
Возможно, растения говорят и движением, и электричеством, и даже потоками жидкости в их телах, которые отчетливо издают слышимые щелчки, хотя все это еще предстоит понять. Я думаю о Лилах Хадани, подносящей свои микрофоны к винограду и пшенице. Мы знаем, что животные могут общаться с помощью изменения рисунка кожи, покачивания тела, взъерошившейся шерсти, жестов. Как только мы переориентируемся с человеческих способов выражения, то открываем себя для других миров. С каждым годом мы узнаем все больше. Возможно, язык для растений уже существует. Возможно, мы еще не умеем его слышать.
Вероятно, наука никогда не придет к выводу, что растения разумны, по крайней мере не в том смысле, в каком это слово легко воспринимается на слух. Я начинаю задумываться, в какой момент это перестает иметь значение, учитывая то, что мы сейчас о них знаем. Интеллект – это сложное слово, возможно, чрезмерно связанное с нашими представлениями об академических достижениях. Тысячелетиями его использовали в качестве оружия против других людей, чтобы разделить всех сообразно иерархии ценности и власти. Я бы не хотела применять эту схему к целой дополнительной категории жизни. И все же, по определению, это слово содержит зачатки того, что мы подразумеваем под бдительностью, осознанием мира, спонтанностью, отзывчивостью, принятием решений. От латинского interlegere «различать, выбирать между».
Поэтому наука может или не может когда-либо решиться использовать его для растений, именно по причине социальных последствий; люди испортили слово, применяя его только к человеческим качествам. Но слова – это всего лишь символы. Они очерчивают периметр вокруг чувства, для которого не существует языка. В этом смысле слово «разумный» может быть самым подходящим для описания того, что мы наблюдаем у растений. Мы можем вернуть его к более универсальному значению, к его ранней латыни. Но если отказ от использования этого слова – социальное решение, которое принимают в основном осторожные ученые, надеющиеся не причинить вреда, то и обратное решение тоже может оказаться правильным. Мы можем пойти на риск и надеяться, что понимание последует. Мы можем сделать все возможное, чтобы смысл слова был ясен, а не замутнен слишком человеческими категориями. Наделение интеллекта растений слишком человеческим смыслом – это, в конце концов, провал воображения. Растения сами по себе удивительные, озадачивающие, разумные.
Вопрос о том, какие слова использовать, возникает так часто, что я уже почти устала от него[347]. В центре дебатов – вопрос антропоморфизации: использования человеческих терминов для описания жизни растений. Некоторые, например эколог Карл Сафина, утверждают, что это «лучшая первая догадка» о том, что испытывает нечеловек[348]. Это заманивает чувства в другую перспективу, своего рода мост к пониманию нечеловеческой жизни. Это то, за что открыто выступал греческий философ Теофраст, придумавший термин «сердцевина» для обозначения внутренней плоти деревьев: «Только с помощью более известного мы должны стремиться к неизвестному»[349].
Все остальное быстро становится смешным. В работе 2015 года антрополог Наташа Майерс отметила, что ботаники так старались избежать любого намека на антропоморфность языка, что для описания жизни растений прибегали к нелепым формулировкам[350]. Вместо того чтобы написать, что растения ночью «запасают» крахмал и «мобилизуют сахара», они писали, что «меняется время суток распада крахмала». Вместо того чтобы отметить, что растение «реагирует», утверждали, что оно «подвергается воздействию». Смертный грех грамматики – пассивный залог – в этих ботанических работах повсюду. И звучит он совершенно ужасно. Сформулировать эти процессы в активном залоге на самом деле довольно сложно, трудно поставить их четко и точно[351]. Когда Майерс спросила одну исследовательницу, считает ли она, что структуры растений можно рассматривать как аналог нервной системы человека, та ответила отрицательно. Она считает, что попытка использовать человеческий язык для растений «удешевляет их», поскольку «предполагает, что мы являемся высшим существом». Напротив, растения гораздо более развиты, чем человек, по целому ряду параметров. Взять хотя бы тот удивительный факт, что они могут производить сложные химические вещества, такие как кофеин. «Это навыки, которых у нас нет, – говорит исследователь. – Сравнивая их с людьми, мы не учитываем эти способности».
Но я думаю, не могли бы мы, вместо того чтобы очеловечивать растения, просто очеловечить наш язык? Мы можем назвать эти черты растительной памятью, растительным языком, растительным чувством. Специфическая для растений сущность каждого слова будет стоять за ним, как призрак. Если растения разумны в своей растительной манере, возможно, мы назовем это растительным интеллектом. Это слово так и просится на язык. То, что включение растений в наше этическое воображение должно быть социальным выбором, становится для меня очевидным, когда я вспоминаю совсем недавнюю историю, когда проведение демонстрационных хирургических операций на живых собаках без использования анестезии было нормой. Врачи и ученые оправдывали это тем, что животные, по их мнению, не могут испытывать боль. Сейчас эта идея кажется нам откровенно нелепой и чудовищно жестокой, но тогда наука утверждала обратное. Окончательный отказ от вивисекции начался не потому, что хирурги изменили свое мнение, а потому, что общественные настроения, возглавляемые первыми объединениями по защите животных, восстали против этой практики[352].
Для некоторых переход к этическому отношению к растениям, когда права животных практически не защищены, является нелепым отвлечением внимания. Джеффри Т. Нилон, который сам подвергся нападкам со стороны друзей и коллег, занимающихся изучением животных, за то, что предположил, что растения тоже имеют право на этическое отношение, размышляет: «Похоже, что это разновидность старой практики: пытаться закрыть дверь для этического рассмотрения сразу после того, как выбранная вами группа выбралась из холода исторического пренебрежения»[353]. Эта история повторяется снова и снова. Но этическое отношение не является невозобновляемым ресурсом. Проведение границы между тем, что заслуживает и не заслуживает нашего уважения и внимания, может показаться абсурдом. Сейчас это вызывает у меня сильный когнитивный диссонанс. Интересно, а что, если бы растениям нашлось место в нашем обществе? Как бы выглядела этика, учитывающая растения?
Начать размышлять об этом можно, вспомнив законодательный прецедент. В 1969 году американская экологическая организация Сьерра-клуб подала судебный иск с требованием запретить компании Уолта Диснея приступить к реализации планов по строительству горнолыжного курорта в субальпийской ледниковой долине, примыкающей к Национальному парку «Секвойя». Строительство курорта обошлось бы вдвое дороже, чем возведение Диснейленда, и потребовало бы сооружения двадцатимильного[354] шоссе, по которому в долину ежедневно приезжали бы четырнадцать тысяч посетителей. Иск дошел до Верховного суда[355], но в 1972 году суд отклонил его на том основании, что у Сьерра-клуба не было права голоса: они лично никак не пострадали бы от строительства курорта. В своем решении судья Уильям О. Дуглас пишет, что растения и экологические организации должны иметь возможность подавать иски по вопросам собственной защиты:
Иногда сторонами в судебном процессе становятся неодушевленные объекты. Корабль может быть субъектом права; фантастическая идея, полезная для морских целей. Так должно быть и с долинами, альпийскими лугами, реками, озерами, эстуариями, пляжами, хребтами, рощами деревьев, болотами и даже воздухом, который испытывает на себе разрушительное воздействие технологий и современной жизни. Голос неодушевленного предмета, таким образом, не должен замолкать.
В том же году в эссе под названием «Должны ли деревья иметь права?» ученый-юрист Кристофер Стоун размышляет о том, что юридические права растений в настоящее время могут показаться «немыслимыми»[356]. Но, пишет он, люди всегда занимались расширением юридических прав для новых групп. Часто это происходит после длительных периодов исключения тех же самых субъектов из прав, аргументируя это тем, что их исключение является «естественным». В Соединенных Штатах Америки юридические права для таких групп людей, как чернокожие, китайцы, евреи и женщины, для многих считались «немыслимыми» в то время, когда эти права были предоставлены. Неодушевленные субъекты, такие как корпорации, трасты, национальные государства и даже корабли, «все еще упоминаемые в судах в женском роде», в некоторых случаях имели юридическую силу гораздо дольше, чем некоторые из этих групп людей. Тем не менее юристы, наблюдавшие за тем, как корпорации получают права в судах, утверждали, что и это было «немыслимо». И если правами можно наделить корпорации, утверждает Стоун, то их должны получить и деревья. Немыслимость вряд ли может служить оправданием.