со-является (com-paraît), и в этом состоит ее неповторимая феноменальность. Понятая без отсылки к основаниям, конечность «существует в качестве коммуникации»[183]. Данную онтологическую связь[184], предшествующую всем разновидностям языкового обращения, Нанси, как и Бланшо, определяет с помощью разрыва: это связь, которая разъединяет связывая. Момент разрыва акцентируется раскрытостью сингулярного существования навстречу внешнему, которое оказывается лишь новой сингулярностью, настолько же разомкнутой вовне. Поскольку коммуникация является не формой связи, объединяющей заранее данные субъекты, она, пожалуй, лучше всего передается идеей промежутка как такового (l′entre comme tel) — достаточно вспомнить обыденное выражение «между нами». В самом деле, «между нами» значит «ты и я», где союз «и» не соединяет и не ставит рядом, но прочерчивает, если можно так сказать, межу, вдоль которой и соприкасаются друг с другом разомкнутые внешнему, конечные существования. Если выразиться проще, «ты разделяет я [toi partage moi]»[185].
Напоследок зададимся следующим вопросом: чему учит нас такой «аисторический» подход? (Слово «аисторический» приходится ставить в кавычки, ведь по ходу изложения затрагивались проблемы, имеющие отношение к нашему времени, и только к нему одному. Тем не менее будем помнить о том, что мысль о сообществе в ее различных вариантах последовательно безосновна.) Наверное, имеет смысл повторить здесь то, с чего мы начинали: как уже отмечалось, коммунизм перестал быть определяющим горизонтом современности. Но именно потому, что так случилось, он сохраняется как условие мышления о политике, и в первую очередь политике демократической, реально или номинально одержавшей сегодня верх практически повсюду. Сообщество — способ критического осмысления того, что происходит в демократических обществах, путем деконструкции (в самом точном смысле слова) реально действующих процедур и институтов, а также провозглашаемых в них целей, ценностей и норм. Переоценить отрезвляющее воздействие такой операции, хотя и весьма непростой, по нашему мнению, трудно. Но сообщество также объясняет нам и привлекательность самого коммунизма, несмотря на грандиозный крах, какой он потерпел еще сравнительно недавно. Как и само сообщество, коммунизм сохраняется не в качестве идеи «о чем-то», но выражает ту первичную или онтологическую «социальность», которая позволяет сообщать и сообщаться — до того, как данная совместность будет принесена в жертву разнообразным коллективным ипостасям и иерархическим системам отношений. А вот единственная ли это форма, в какой может существовать сегодня коммунизм, — пусть этот вопрос останется открытым.
Смутное: Контекст «образного»в развитии феменоменологической теории визуального
Тема образа, собственно сам этот термин едва ли были основной темой исследований именно философии. Скорее можно было бы упомянуть здесь как более склонные к его рассмотрению дисциплины психологию, или теорию литературы, или даже теологию — один из первых дискурсивных источников его использования. Профессиональным философам, рассуждающим о «больших вещах» вроде истории людей, войн, революций, наконец, идей, не нравятся эти (теологические) дебаты об образе, который неясно к чему отсылает, неясно где размещается — то ли находится в области ментального, то ли принадлежит предметам; поэтому слова типа «образ», «видимый», «тело», «идол», «воплощение» и т. д. — представляются словами людей церкви, проспавших Просвещение.
Однако при более внимательном рассмотрении оказывается, что с образом связан целый комплекс проблем разного характера, вовсе не только эстетического, и они разрабатываются в разных областях знания, от антропологии до политики. Более того, вопрос об образе ставится в терминах битвы, когда каждый хочет присвоить себе власть над производством видимого. И здесь нам хотелось бы прямо сослаться на недавно вышедший труд известного теоретика политики П. Вирно «Грамматика множеств» (английский перевод — 2004), чтобы показать, что логика поиска новых выразительных возможностей (возможностей языка прежде всего) в области политических исследований может быть сопоставлена с поисками в той сфере, с которой мы связываем проблему образа, что происходит (или продолжается) отступление от рационального, строгого, доказуемого, закрепленного — к множественному, процессуальному, трудно уловимому… — и как одновременно исследования оказываются во все большей степени привязанными почти к личному, близкому — к сфере чувственности, в ней отыскивая свой исток, свою материальную основу.
Вирно рассматривает несколько пар понятий (народ — множество, частное — общественное, индивидуальное — коллективное) — понятий, сама возможность сопоставления которых была найдена (в историческом масштабе) в результате тысячи практических и теоретических диспутов, — и показывает, как они теряют свою релевантность:
Я полагаю, что в сегодняшних формах жизни имеется прямое ощущение того, что пары понятий публичное — частное, коллективное — индивидуальное не могут более быть устойчивыми сами по себе, им не хватает воздуха, они исчерпывают себя. Это напоминает современную ситуацию мирового производства, на которую оказывают влияние этос, культура, языковые взаимодействия и которая не поддается экономическому анализу, но должна скорее пониматься как широко понимаемый опыт мира. Трудно сказать, где сегодня заканчивается коллективный опыт и начинается индивидуальный. Трудно отделить публичный опыт от так называемого частного[186].
Работа, о которой идет речь, претендует на анализ современных форм жизни и входит в контекст, образуемый трудами как А. Негри и М. Хардта, так и Дж. Агамбена, в котором важно именно первичное, близкое описание этой жизни, приближающееся к биологическим характеристикам. Нам же важно показать, как в описание форм жизни входят элементы визуального.
Главным для Вирно оказывается понятие «множества», противопоставляемое им понятию «народа». В XVII веке по этому поводу велись ожесточенные споры, и полюса сторон могут быть обозначены именами Гоббса и Спинозы. Тогда выиграло понятие «народа» — рассуждая об общественном духе вновь организованных государств, не говорили о множестве, но только о народе. «Сейчас же следует спросить, в конце длинной фазы развития, — полагает Вирно, — а не стоит ли снова открыть старый диспут, сегодня, когда политическая теория находится в состоянии радикального кризиса, и это однажды отвергнутое понятие демонстрирует свою витальность. Мы, возможно, живем в новом XVII веке или в такую эпоху, когда старые категории разваливаются и нам нужно выковывать новые. Многие понятия еще кажутся нам необычными и экстравагантными (нерепрезентативная демократия, например), но, возможно, из них уже формируется новый common sense»[187].
Сознательно используя страстное и не совсем научное слово, Вирно утверждает, что Гоббс ненавидел множество, — в этом, как ему казалось, «природном состоянии», во множественности, не объединенной в синтетическое единство, Гоббс видел угрозу империи, то есть ее монополии на принятие решений: множество избегает политического единства, оказывает сопротивление авторитету, не вступает в долгосрочные соглашения, никогда не достигает статуса юридического лица (так как никогда не отдает своих прав суверену). Самой своей формой бытия и своим поведением множество может вызвать сбой «большой машины».
Для Спинозы «множество» (multitudo) означало плюральность, которая остается таковой и в коллективном действии, в проведении общественных дел, и оно не превращается в Одно, Единое. Это форма социального и политического существования многих — форма перманентная, не эпизодическая. Поэтому Единство более не обещается впереди, оно оказывается изначальной предпосылкой существования, фактически началом жизни. Объединение — это не то, к чему направлено развитие в случае с «народом», скорее это то, что воспринимается как само собой разумеющееся, как фон. Множество понимается как индивидуация универсального, общего, то есть разделенного опыта.
Множество существует, может быть описано в момент своего действия — потому что деятельность его существует сама для себя, в себе имеет свою цель. И поэтому оно «не видно»: наблюдать за множеством со стороны — значит оказаться вне множества, закрепить за ним некоторые типические черты, каковой операции оно всем своим существованием как раз и сопротивляется. При этом интересно, что Вирно, говоря о такой характеристике проявления множества, как виртуозность (аналогично исполнению произведения на публике), — характеристике с явно визуальными коннотациями, — не просто избегает говорить о визуальности множества, о его оптике, но прямо отвергает саму возможность такого разговора, мотивируя это тем, что визуальное означало бы фиксацию множества в некотором его виде — что противоречило бы тому описанию множества, которое он разрабатывает. Однако использование термина «образ» как раз и предоставляет возможность и о визуальном говорить в терминах подвижности — иначе говоря, предлагает другое описание визуального, которое в гораздо меньшей степени могло бы вызвать раздражение Вирно.
Вернемся к основному сюжету и, не ставя перед собой глобальной задачи обозреть хотя бы даже самые значительные пункты развития теории образного и установить те моменты и тех мыслителей, для которых это понятие все-таки выдвигалось во главу угла, обратимся к движению лексического словаря, который связан со взаимоотношениями образного, визуального и воображаемого: к словарю Ж.-П. Сартра — философа более традиционалистского, уже внимательного к образу, но все еще считавшего образ недостаточным, смутным и «не-до»(статочным) для общей теории, и к словарю М.-Ж. Мондзэн, работающей с конкретными историческими примерами, в том числе много сил посвятившей исследованию спора иконоборцев и иконопочитателей, и высвечивающей те моменты в теории образа, которые не просто могут быть использованы сегодня, но более чем когда-либо призваны защищать незаданность (ind