Интернат — страница 16 из 36

Бедный Витин велосипед! Он только жалобно поскрипывал под нами. Витя сидел за рулем, я на багажнике, мы вместе крутили педали: Витины босые ноги упирались в мои, а новоявленный жених примостился на жесткой железной раме. Мы пересекли город, помахали на выезде темным интернатским окнам и двинулись по старому шоссе. Поздний воскресный вечер, машин на дороге мало, и наш драндулет несся под горку, как пьяная цыганская кибитка. Мы смеялись, и пустая, остывающая степь, на дальних горизонтах которой нежно оседала дневная пыль, подхватывала наш смех, он катил впереди нас и вместе с пылью затухал, оседал где-то далеко-далеко. Мы горланили песни, и они тоже обгоняли нас, высоко летели над степью, уже вроде и не имея к нам никакого отношения.

Степь да степь круго-ом.

Путь далек лежи-ит…

Ветер в лицо, чье-то счастье в лицо…

Приехали, нашли укромную ложбинку с хорошей густой травой. Мы с Витей расположились в траве, Толик, как партизан на задание, пошел в село, светившееся метрах в двухстах от нас. Мало-помалу угасло село, черной и прохладной стала земля и наоборот — ярким и жарким от звезд небо. Мы с Витей допили захваченную бутылку и лежали на спинах, положив руки под головы, и разговаривали на целомудренные, приличествующие моменту темы.

Правда, момент затягивался.

В конце концов мы заснули.

Проснулись от хохота, как от холодной воды. Над нами стояла Шура Показеева и, подбоченившись, смеялась. Платье у нее в росе, и смех у нее, как роса: искрился, обдавал веселыми брызгами.

— Ну и телохранители, самые настоящие суслики! Сурки…

Останавливаться она не умела — это точно. Да она и не хотела останавливаться! Над нею сияло туго, до звона натянутое небо, первая заря полоскала ее пролившиеся волосы, первая роса выступила у нее в глазах. Чего ей останавливаться, она знала, как она хороша в сию минуту, эта чертовски рано выросшая Шура. Надо иметь зоркий глаз, чтобы в «Шуре, которая выйдет замуж за Голубенко», высмотреть сегодняшнюю красавицу.

Счастливчик Голубенко! Огородник с волшебной лейкой.

Огородник стоял рядом и смущенно улыбался. Так улыбаются счастливые собственники — чтобы не дразнить других. И хохочет так тоже только счастливая собственность — чтобы дразнить других.

Мы собрались. Толик и Шура стали прощаться. Она целовала его и что-то быстро-быстро шептала, пока мы с Витей, отвернувшись от них, налаживали драндулет.

Назад ехали иначе. Я спал на багажнике. Витя спал на раме, у него невесты не было, и на металлическом насесте он чувствовал себя вполне безмятежно. Голубенко в одиночку крутил педали и орал песни.

* * *

…Несколько лет спустя в краевом центре встретил и Юру Фомичева. Тоже стояло лето. Жара. Мы буквально столкнулись с Юрой на одной из центральных улиц.

— Привет, старина!

— Привет, старичок!

— Сколько лет!

— Гора с горой…

— Работаешь?

— Работаю. А ты?

— Учусь.

Оказывается, Юра учился в сельхозинституте на зоотехника, у него приближалось распределение. На нем белая курортная кепка, но руки у него черные, ломовые. Целина, стройотряд, поля и фермы родного колхоза — хорошие, честные руки.

— Специальность нравится?

— А что — двести рэ, — сказал он с вызовом.

От жары стоять больше на одном месте было невыносимо.

— Ну, будь здоров, старина.

— Бывай.

Боюсь, что если встречу его завтра, то он уже будет говорить не с вызовом, а с высокомерием. У человека своя дорога: к Юрию Тимофеевичу, которому улыбаются.

Руки жалко.

* * *

Спальня умела мстить. И ни один педсовет не мог поколебать ее негласное решение. Так было и с Женей Орловым. Женя — сын директора сельской школы. Обучался музыке и был, наверное, одаренным парнем. В селе музыкальной школы не было, и отец устроил его в город. Всем было ясно, что в интернате Женя — птица залетная, временная. Три раза в неделю после обеда уходил в музыкальную школу и возвращался только к вечеру. Вероятно, эта свобода — не надо сидеть на самоподготовке, когда весь класс под надзором классной руководительницы корпит над домашним заданием — и стала первой причиной неприязни к нему.

Да и отец слишком часто приезжал за ним. Каждую субботу ровно в три часа перед интернатом останавливалась легковушка и давала три протяжных сигнала. Даже если бы Женя не расслышал их, все равно бы разыскали, оповестили, донесли бы до его ушей эти длительные призывы, током пробегавшие по всем закоулкам интерната. Невозможно было бы найти для них более проводящую среду, чем эта. Ни металл, ни раствор, ни воздух… Нас, старших, они тоже цепляли. Дразнили не сами приезды, а их регулярность, обязательность: каждую субботу.

Сам Женя тоже не искал особых привязанностей. Верил в собственные силы, и они в нем были. Крепкий, широкий парень, запросто крутивший «солнце» и отходивший от турника, не глядя на толпившихся болельщиков, он был снисходительно молчалив, его маленькая, птичья голова с влажными глазами всегда чуть склонена набок, как будто Женя во что-то целился.

Женя был целенаправленным парнем. Каждый вечер перед отбоем вытаскивал из чехла баян, разворачивал ноты и принимался играть. Приобретал второе образование. Вначале играл прямо в спальне. Сидит на крашеной табуретке, уткнувшись носом в баян, с отрешенным, немым лицом — я давно заметил, что у всех баянистов немые лица — и поигрывает. Тут жизнь идет, тут ссоры и драки случаются, тут гам и топот, а он играет как ни в чем не бывало. Музыкальное сопровождение, как на районной ярмарке: «Трансвааль, Трансвааль, ты вся в огне…» Рипел он так, рипел — это мы говорили «ринит», хотя играл он, наверное, неплохо, и, пожалуй, вся загвоздка в том и состояла, что играл он хорошо, пока однажды Кузнецов не заявил ему, что в спальне играть противопоказано. Обоняние портится.

Орлов поднял глаза, хотел что-то возразить, но улыбавшееся, с побелевшими скулами лицо Кузнецова выразительнее слов.

И спальня молчала — тоже выразительно.

Женя встал, взял в одну руку баян, в другую — табуретку и ушел в умывальник. Сидел, как и в спальне, в уголке и ноль внимания на сырость, брызги, на здоровое жеребячество собиравшихся ко сну воспитанников.

Не знаю, какие уж органы портились от игры в бетонном умывальнике, разве что уши самого игравшего, но вскоре кому-то пришла идея спрятать орловский баян. Массам идея понравилась. Орлова в спальне не было, ходил в город. Баян вытащили из-под Жениной кровати, как выволакивают нарушителей общественного спокойствия, и привязали его к крышке огромного, круглого «семейного» стола, стоявшего в центре спальни. Привязали, разумеется, с обратной стороны. Даже не будь на столе зеленой, захватанной скатерти с замусоленными махрами, не заглянув под него, баян увидеть невозможно.

После ужина Женя полез под кровать за своей музыкой. Музыки под кроватью не было. Заглянул под другие кровати — тоже нет. Порылся в шкафах — не нашел. Тогда встал посредине спальни, возле стола, и спросил, ни на кого в отдельности не глядя:

— Где мой баян?

Спальня занималась своими делами.

Женя сразу успокоился и, не раздеваясь, лег в постель. Впервые за долгое время мы чистили зубы а капелла.

Наутро первым уроком была физика. Вела ее наша классная руководительница Зинаида Абрамовна, рослая, с правильными чертами, но несколько анемичная молодая женщина.

— Здравствуйте, — как обычно поздоровалась с нами.

— Здравствуйте, — как обычно нестройно ответили мы.

— Садитесь.

Собственно говоря, особого приглашения мы и не ждали. Не сел один Орлов.

— Что у тебя, Евгений?

— Вопрос у меня, Зинаида Абрамовна.

— Какой? Что-нибудь неясно?

— У меня украли баян.

Не скажи он «украли», все наверняка обошлось бы, и он благополучно закончил бы свое музыкальное образование, и в мире одним баянистом стало бы больше.

Но он сказал «украли».

— Как украли? — растерялась Зинаида.

— Сначала ручками, а потом ножками, — пояснил в тишине Кузнецов.

Тишина нехорошая.

— Может, ты забыл его в музыкальной школе?

Наша Зинаида была еще тем Шерлоком Холмсом.

— Да, ты вспомни, Женя, — советовал Голубенко, развернувшись корпусом к Орлову, — шел, шел ты вчера из училища, волок на спине свой баян, потом тебе этот горб надоел, ты зашел на почту и отправил его папаше. Наложенным платежом. На деревню папе.

Хохот тоже не из лучших.

— У человека горе, а вы зубоскалите, — вяло урезонивала нас Зинаида.

Горе началось позже, когда баян нашелся. Именно нашелся. Сам, в тот же день. Все только пришли из класса, переоделись и ждали обеда. Как нетерпеливо ждали мы тогда свои обеды! Мы росли, наши кости требовали есть, и к урочному часу нас, как волчат, била голодная дрожь. Из спальни в столовую то и дело отправлялись гонцы: посмотреть, накрыли дежурные столы для класса или все еще чешутся. Если дежурные чесались, им приходили на помощь еще два-три человека (воспитателями, дежурившими в столовой, это не поощрялось, но и не запрещалось слишком строго). Были даже любители помогать, помощники-профессионалы, среди которых встречались и бескорыстнейшие альтруисты, и, мягко говоря, не совсем таковые: в ходе помощи помощнику могло что-то перепасть…

Наконец в спальню врывался очередной гонец и с порога кричал:

— На рубон!

Шестнадцать пар местпромовских ботинок, в основном сорок второго размера, громыхали по лестничным пролетам. Перед входом в столовую мы, как правило, ждали девчонок. Девчонки переодевались дольше нас, им надо было причесаться и сделать всякие другие дела, о которых мы имели самое смутное представление, а дождавшись их в коридоре, зло шипели:

— Навели красоту, королевы?

Нам отвечали высокомерным молчанием. Не знаю, как насчет королев, но черти в наших девчатах определенно сидели.

Бог с ними!

То ли шпагат, которым привязывали баян, оказался гнилым, то ли баян поддался общей суете и спешке, но когда раздался вопль «На