Интернат — страница 6 из 36

— Так и нас же до войны не было, бабушка, — утешал ее Бесфамильный…

В девять поезд был в Минеральных Водах.

Мы ринулись к вокзалу, а вокзал ринулся на нас.

Спешащий, кричащий, переполненный так, что даже голубиный помет не долетал до его перронов, он, как цыганский табор, жил крайними страстями: хохотал и плакал, целовался и матерился, дарил и попрошайничал.

Кипел под ногами асфальт, и поезда, подходившие с юга, волнами гнали перед собой горячий, пенящийся бриз двух морей. От их перелетных криков все внутри просило крыльев, и только курортники, распаренные, очумелые, как осенние мухи, люди, изнывавшие за толстыми линзами вагонных окон, не понимали, какое это чудо — дорога.

Нам трудно было искать Джека Свистка, слишком много отвлекающих запахов.

Решили поделиться на две группы. Двое, Плугов и Бесфамильный, оставались на вокзале, чтобы еще раз осмотреть все залы и закоулки, облазать перроны. Они же, как более представительные из нас, должны были сходить в железнодорожный детский приемник, где в любое время года и суток наверняка сидит на приколе пара-тройка Джеков — на выбор.

Нам же с Гражданином выпало ехать на минераловодскую толкучку. Знаменитый «толчок», на котором умеючи можно толкнуть союзки от ботинок, которые в девичестве сносила наша бабушка.

Собственно, идея поехать на толчок принадлежала Гражданину. Его логика проста и насмешлива: если человеку нужны деньги, а Джеку они наверняка нужны, он непременно обнаружит у себя лишнее барахлишко — например, штаны, даже если они единственные. К этой язвительной теории примешивались и практические соображения нашего финансиста: в конце концов нам тоже нужны деньги, и не продавать же веники прямо на вокзале.

Вышли на привокзальную площадь, спросили, как проехать на толчок, сели в автобус. Жестяная колымага проковыляла несколько остановок, а мы уже на собственных боках почувствовали и силу спроса, и ярость предложения минераловодского толчка. А едва приехали на место, вырвались из автобуса и протиснулись в точно такую же теснотищу барахолки, как в буйном шабаше самых сладкоголосых сирен различили, услышали и очень знакомый нам голос. Не различить его невозможно, потому что профессиональную спевку спекулянтов он покрывал с такой же легкостью, с какой расстраивал и наш любительский интернатский хор.

— Абсолютно новая школьная форма на мальчика высокого роста!

Свисток считал себя «мальчиком высокого роста»?!

Стали пробиваться на голос и вскоре увидели Джека. Плотно зажатый барахольщиками, он стоял со своей недавно полученной со склада формой, и его худое, напряженно вскинутое вверх лицо было печально.

Джек не видел нас, зато мы видели его как на ладони во всем его пороке. Проталкивались к нему, и у нас уже не было ни злости, ни жалости, нам хотелось одного; чтобы Джек поскорее увидел нас. Тогда можно отвесить ему для приличия по шапке, и все пойдет как положено.

— Абсолютно новая школьная…

Джек заметил нас на середине тирады, но с достоинством провопил ее до конца, вплоть до «мальчика высокого роста».

— Привет.

— Привет, — ответили мы.

Мы не успели соблюсти приличия, потому что в эту минуту над нашими ушами громыхнуло так, что мы вздрогнули:

— А это что еще за падлы? И почему они мешают тебе продавать твою собственную вещь?

Мы с Гражданином обернулись. Перед нами стояла растрепанная женщина и пьяно, зло смотрела то на Джека, то на нас.

— Что за падлы, спрашиваю? — повторила, и мы с Гражданином поняли, откуда у Джека его роскошный бас.

— Оставь их, мама. Они из интерната, за мной приехали, — хмуро перебил ее Джек.

— Из интерната? Ну, вот и хорошо, — она как-то сразу улеглась. — А то пришлось бы сегодня одному ехать. Мне беспокойство. А втроем не страшно, весело доедете. А форму давай, сама продам, оперы, слава богу, пиво пить ушились…

Выхватила форму, зыркнула кругом, мазнула Джека по волосам:

— Счастливо, сынок, не скучай. Счастливо, детки, — это уже нам — с поклоном.

Исчезла. Нырнула в толпу, как рыба в воду, только плавники блеснули.

Мы стояли возле Джека, переминаясь с ноги на ногу. Какой интерес, право, отвешивать человеку, который и без того готов реветь белугой. Даже для приличия…

— Может, и венички заодно толкнешь? — не удержался Гражданин.

— Идите вы…

Свисток. Маленький, беззащитный Свисток. Человек с прекрасными ушами, чья мать с сегодняшнего дня уже никогда не будет обслуживать пятьдесят станков одновременно. Пенсия. Производственная травма.

Веники продали и без него, быстро и выгодно: по два с полтиной за штуку. Последней покупательнице, уж очень привередливо ощупывавшей наш товар, посоветовали попробовать его на зуб — со злости…

— Бить будете? — поинтересовался Джек за воротами толчка.

— У-учтем душевные терзания, — буркнул Гражданин, и мы поехали на вокзал.

Все так же кишели перроны, все так же кричали поезда, и августовские девчонки обдавали нас холодком своих платьев и грив, и денег у нас куры не клевали, но мы скучно купили билеты — пять! — скучно дождались поезда и молча, отвернувшись друг от друга, двинулись той самой дорогой, вдоль которой еще утром проплывали, покачиваясь, поля и речки, грохотали костлявые мосты, жили незнакомые села, спотыкаясь, бежали за поездом полустанки и ранние базары.

Догоняли Свистка, а догнали себя.

В интернат добирались поздно вечером. В тесных улочках оседала темень. Зато на окраине, на пустыре, высокие фонари четко обозначили забор, пустынный, ровно застланный светом двор, кирпичные здания, в которых не горело ни одно окно. В столовой тоже никого не было. В пионерской, на столе, стоял ужин и была записка: «Приходил Петр Петрович, я сказала, что вы в кино. Не обижайте Женю…»

УЧИТЕЛЬ

Учитель входил в класс, и начинался урок. Он начинался в тот самый миг, когда Учитель открывал дверь, и в классе сначала появлялась его рука, сухая, желтая, жесткая, какая-то докторская рука, не рука — инструмент. Пинцет, ланцет, зажим — медоборудование, насквозь продезинфицированное табаком — Учитель входил в класс, и наши курильщики судорожно ловили верхним чутьем «БТ».

— Итак, товарищ Смирнов сегодня нам расскажет…

— Кто имеет дополнения?

— Запишем тему урока.

Мы записывали тему, например, «Сравнительная характеристика образов Татьяны Лариной и Катерины Кабановой» или «Народ в войне 1812 года по роману Л. Н. Толстого», Учитель отходил к окну, опирался на подоконник, левую руку подкладывал под поясницу, в правой держал одну из своих ветхих — точно студенческих! — тетрадей и ровным голосом читал: «Несмотря на то, что Татьяна Ларина и Катерина Кабанова — представительницы различных эпох и различных классов, жизнь в деревне, русская природа, близость к простому народу наложили общий отпечаток на их характеры… Для краткости Татьяну Ларину можно обозначить буквой «Т», Катерину Кабанову — буквой «К»…

Или: «Лев Николаевич Толстой убедительно показал, что истинный герой 1812 года — народ, главный фактор победы над Наполеоном — дубина народной войны…»

Учитель диктовал, мы записывали.

Менялись его тетради в старых дерматиновых обложках, с вываливающимися, осыпавшимися листьями, менялась погода в окне за его спиной: весна, осень, зима.

Учитель диктовал, мы скрипели перьями.

Если он натыкался в своих тетрадях на истины, которые уже не были таковыми, во всяком случае для него, — прекрасное человечество умнеет несколько медленнее, чем один человек, он останавливался, спрашивал:

— Записали? Теперь подумаем.

«Вместе с тем Лев Толстой допустил историческую неточность, нарочито принизив значение вождя народной войны, его полководческого гения. В образе Кутузова уже ощущается ошибочная, утрированная идея растворения личности в массе, наиболее полным воплощением которой стал Платон Каратаев…»

— Записали? Теперь подумаем.

Мы думали, Учитель снисходительно слушал нас. А может, и не слушал. Заложив руки за спину, смотрел в окно — весна, осень, зима — и время от времени что-либо вставлял в высказываемые нами мысли. Даже если их не было — одни слова или звуки. Цирковой круг, усердное столпотворение зверья: шерсть дыбом, пена клочьями, скачки, рычанье, прыжки или ленивый, как зевок, оскал и — щелчок кнута. Самое главное — вовремя вытянуть кнутом. Лучше, если не по спине — по сцене. Учитель знал, когда вытягивать. Чем реже, тем лучше. Кнут в его руке — вот она, рука дрессировщика: едкая, пергаментная, прокуренная кожа обтянула аккуратную кость — щелкал сухо и четко, не поднимая пыли. По спине Учитель не хлестал, не поднимал на смех, не срезал, не подавлял.

Только по сцене.

И никогда не пускался с нами в споры — подозреваю, что ему было не так важно, как мы трактовали, исправляли, углубляли Льва Николаевича Толстого. Важнее было зафиксировать рычание, столпотворение, оскал, хотя бы ленивый. Хаотичное, магматическое движение, из которого родился когда-то разум. Зафиксировать и — подстегнуть. Погонщик мулов — он экономил наше время и потому целыми уроками диктовал нам студенческие прописи. На вырост. А может — навылет. Экстракт, выдержанный в пыльных погребах сношенных учительских портфелей, двухтумбовых столов, вековых родительских чердаков, на которых в конце собственной жизни можно наткнуться на собственную, уплывшую сквозь пальцы (у нас говорят «скрозь»: всюду и неизвестно где) одаренность. Выжимки. Окаменелости, потерявшие вес и запах где-то в двух-трех местах, как молью побитые, продырявленные кнутом дрессировщика. Погонщика мулов.

Бросал нам эти прописи, как завалявшуюся, безжизненную белую кость, чтоб только потекла слюна, чтоб только появилась голодная злость.

Хотя вполне возможно, что у него и у самого не было каких-то особенных, мудрых мыслей о Толстом. По крайней мере, с нами не делился. С нами был снобом. И, как все снобы, экономил скорее даже не наше, а собственное время. Но снобы бывают разными. Есть снобы с биографиями, ухоженными, подвитыми и расчерченными, как утешительные садики столичных крематориев. Их терпят из любопытства и добродушия, а они, дурни, тешатся своим снобизмом, не понимая, что в сущности, кто-то — скажем безлико — жизнь — потешается ими. И есть снобы, которых когда-то здорово переехало в жизн