И вот они все вместе вдруг поворачиваются к Паше и малому, словно сговорились, и говорят: да-да, домой, назад. Пересидим и завтра придём. И ты с нами пересидишь, намекают они Паше осторожно, не бойся, пересидишь, пересидишь с нами. Чего тебе бояться? И вот бобёр тоже замечает, как все поворачиваются к Паше, как подходят к нему, как будто между собой, будто ни к кому, а на самом деле и прежде всего именно для Паши повторяют: возвращаемся, да, пересидим, а как же, и он, бобёр, тоже опускает голову и смотрит на Пашу с вызовом, ощущая общую поддержку, пересидим, говорит, все пересидим. И ты с нами. Паша улавливает этот взгляд и остальные взгляды тоже и делает шаг вперёд. Тонкоголосый, с мышиными глазами, пробует преградить ему путь грудью, но преграждать ему особенно нечем, Паша легко отстраняет его ладонью, тянет малого за собой, потом оборачивается.
– Ага, – говорит, – давайте, домой. Мы за вами. Пошли, – тихо бросает малому.
Спускаются вниз, стараясь не спешить, всё дальше отходя от этой группы. Паша слышит, как мужики начинают между собой нервно переговариваться, быстро переходя на ругань. Мол, а хули я ему скажу, сам бы остановил, что ж ты стоял, ну и так далее. Быстрее, быстрее, шепчет Паша не столько малому, сколько себе самому под нос, быстрее, быстрее, они не бросятся, не станут догонять, не решатся. На исходе дня небо низко лежит над самым лесом. Тёмная вереница, одни лишь женщины, – младше, старше, – тянутся по дороге, осторожно, боясь поскользнуться. Но чем ближе к лесу, над которым разламывается дым, тем торопливее становятся движения, тем нервознее ход. Паша с малым идут быстрее, не оглядываясь, спеша оторваться от компании на холме. Обходят женщин, почти бегут. А женщины видят, что они спешат, и сами тоже убыстряют шаг – мало ли что, может, эти двое что-то знают, может, нужно как можно скорее спрятаться в лесу, может, там, за спиной, на холме, через мгновение появится что-то ужасное, от чего уже никак не убежишь, никак не уклонишься. И вот Паша с малым слышат, как за их спинами женщины старательно топают по лужам, стараясь не отставать. И уже вся их вереница бежит рысцой, добегает до первых деревьев, которые под серым январским небом даже тени не отбрасывают. И когда лес обступает их, легче не становится – становится хуже, страшнее: деревья побиты снарядами, вдоль обочины тянутся окопы, и снег, снег! – тёмно-жёлтый, словно гнилой, словно он умер несколько дней назад и теперь гниёт на свежем воздухе. В некоторых местах жёлтые пятна расползлись и стали совсем бурыми, в некоторых темные сгустки проступают мелко, как родинки на коже. Но весь снег здесь такой, весь отдаёт гнилью.
– Что со снегом? – испуганно кричит малой на бегу, задыхаясь, но не останавливаясь. – Что с ним?
– Не знаю! – так же на бегу выкрикивает Паша. – Бежим.
– Что с ним?! – допытывается малой.
И в его голосе прорезаются нотки ужаса и истерики. Так, будто он хочет расплакаться, но понимает, что плакать нельзя, не нужно плакать, хотя всё равно – очень хочется. Поэтому он сдерживается, но долго сдерживаться не сможет, это ведь ясно. Это ведь ясно, мгновенно всё понимает Паша, это ясно: долго сдерживаться он не сможет. Всё, как тогда. Всё, как тогда, когда у него впервые случился приступ. Когда его затошнило и вывернуло, и он выбежал из дома, в ночь, и Паше пришлось бежать за ним, ловить его между деревьями, как собственную тень. Сейчас будет то же самое, говорит себе Паша, это же понятно. Тогда он подхватывает малого вместе с его рюкзаком и забрасывает себе за спину. Сразу же чувствует весь вес тринадцатилетнего подростка, и весь вес зимней одежды, и всю свою трёхдневную усталость чувствует. Главное – не поскользнуться, напоминает сам себе, и бежит дальше, слыша рядом с собой тяжёлое дыхание уставших женщин. Бежит мимо мёртвого жёлтого снега и посечённых деревьев, по длинной-длинной извилистой дороге, на которой попадаются то вырванные откуда-то доски, то втоптанные в снег куски железа, то просто грязные тряпки. И чем дальше бежит, тем темнее вокруг становится снег. Как вдруг его не остаётся вовсе – только черный выгоревший грунт между деревьями. И деревья тоже выгоревшие. И всё вокруг проникнуто дымом и огнём. И тут они выбегают на переезд.
Похоже на мусорную свалку, которую неосторожно подожгли: металлические балки, ломаное дерево, втоптанная в сажу одежда. Плавленое стекло, уничтоженная пища, защитные мешки с песком – разорванные, как подушки в детской спальне. Сбоку, среди посечённых осколками стволов, валяется шлагбаум. Разбитая будка, прокопанные вокруг траншеи – выгоревшие и засыпанные мёрзлым песком. Белая, как кость, сталь холодных рельсов. Вокруг – следы мин и куча военного снаряжения. По железнодорожной насыпи разбросан рваный и окровавленный камуфляж. Кровь не успела замёрзнуть: похоже, одежду срезали с тела только что, совсем недавно, и те, что срезали, возможно, где-то совсем рядом, далеко отойти не успели, могут в любое мгновение вернуться. Но главное даже не это, главное – за будкой, по ту сторону насыпи, стоит урал, гружёный тёмными ящиками. Кабина сгорела, и от колёс остались только горелые ошмётки, а вот ящики почему-то не горят, только тлеют, и дым от них поднимается, как из крематория, неспешно заполняя собой зимнее небо. Вот откуда дым, догадывается Паша, вот что горит. Паша опускает малого на землю, стоят, приглядываются к уралу. Женщины, бежавшие за ними следом, подтягиваются, тяжело и измождённо задыхаясь, бабушка с большим пластиковым мешком за спиной бросает мешок, сама падает сверху, не имея ни сил, ни слов для упрёков.
– Шо это? – испуганно кричит Паше женщина лет пятидесяти. Тяжёлая меховая шапка, из-под которой выбиваются черные крашеные волосы, грязная дублёнка, зимние сапоги со сломанными каблуками. Макияж размыло, как рисунок на морском побережье.
– Машину сожгли, – объясняет Паша. – Осколок, наверное, попал.
– Да нет, – кричит она. – Шо дымит? Шо в ящиках?
– Не знаю, – честно признаётся Паша. – Может, продукты?
– Та какие продукты?! – кричит она. Испуганно прикрывает рот, чтобы не кричать, и бросается вперёд – через железнодорожную насыпь, через переезд, подальше отсюда, главное – подальше отсюда.
Малой дёргает Пашу.
Давай! – кричит. – Не стой! Щас рванёт.
И тоже бросается вперёд. Паша бежит за ним. Перебегают через рельсы, проскальзывают среди побитых пулями бетонных блоков, мимо окопов, мотков колючей проволоки, выскакивают за последний блиндаж. Боковым зрением, не поворачивая головы, Паша видит на бруствере чёрный военный ботинок, правый, со срезанными шнурками, с кровью вокруг, ему даже кажется, что со ступнёй внутри, с остатками ступни, с кровавой кашей, он хочет остановиться, подойти, хочет внимательнее разглядеть, но малой, не останавливаясь, пронзительно кричит: давай! – кричит, давай, не отставай, за мной! И Паша бежит вперёд, по рваному асфальту, через чёрный ломаный лес, через мокрое пространство, бежит, хватает малого за плечо и тянет за собой, хочет подать руку женщине в меховой шапке, но та шарахается от них, словно от увиденной собственной смерти, и Паша с малым оставляют её на чёрной дороге, бегут, не оглядываясь, отбегают всё дальше и дальше по извилистой лесной дороге, гонят вперёд, думая только об одном: вот сейчас, вот-вот, уже через мгновение, вот прямо теперь – рванёт, взорвётся, разнесёт всё вокруг, разломает изнутри это мокрое зимнее пространство, разломает небо над ними, остановит время, вот-вот, прямо сейчас, прямо тут.
Выбежав на опушку, падают в снег, захлёбываются воздухом, дышат тяжело, будто поднялись на высокий верхний этаж без лифта.
– Слышишь? – спрашивает малой, отдышавшись.
Паша прислушивается. Двигатели. Поднимает голову, выглядывает на трассу. Далеко вверху, на холме, за туманом, медленно ползут два джипа. Спускаются вниз, опасливо, будто страшась натолкнуться на что-то неприятное. Но свет не включают: тоже боятся.
– Что делаем? – спрашивает Паша неизвестно кого. – Может, свои? – говорит с надеждой. – Хорошо, если свои.
– А если не свои? – спрашивает его малой.
– Если не свои – плохо, – отвечает Паша. – Очень плохо.
– Пашка, – говорит ему малой серьёзно и взвешенно, – если это не свои, тебя пристрелят. Я вообще не знаю, как тебя до сих пор не пристрелили.
– Не за что – вот и не пристрелили, – обиженно отвечает на это Паша.
– Да ладно, – не соглашается малой. – Не за что. Сам всё понимаешь.
– Ладно, – неожиданно соглашается Паша. – Давай свернём с трассы. Кто их знает – кто там.
Малой именно этого и хочет – поднимается и бежит вперёд, на трассу. Перебегают по асфальту, скатываются на обочину, ныряют в снег, пробираются по едва заметной колее, уходящей в сторону. Колеей, похоже, давно не пользовались, но под свежим снегом отчётливо проступает вмёрзший след от гусеницы, как шрам под тонкой тканью футболки. Бегут по этому следу, выбегают на пригорок, затем быстро сбегают вниз, становясь невидимыми с трассы. Малой, не останавливаясь, вытаскивает из рюкзака биту, запускает ею в снег. Как он вырос, думает Паша, следуя за ним, взрослый такой, серьёзный. Всё правильно говорит: пристрелить, может, и не пристрелят, но бросят в яму, буду сидеть, пока не вытащат.
Всё же понятно: кто я, где работаю, чем занимаюсь. И Паша понимает, что на самом деле давно его, малого, не видел. А когда и видел, всё равно они не разговаривали по-настоящему: так, перекинутся словами о чём-то незначительном, никому не интересном, разойдутся – каждый в свой угол, до следующего раза, до следующего разговора. До следующей ссоры, добавляет Паша и вспоминает, как он нашёл малого тогда, между деревьями, как тащил его за собой, как тот упирался, не хотел идти. Как, наконец, прокусил Паше руку, тот аж вскрикнул от неожиданности и потащил малого за шиворот, как нашкодившего пса, как малой выкручивался и подвывал, и правда, как щенок, испуганно и зло. Как потом дома, на кухне, все кричали злыми голосами, будто на чьих- то похоронах, будто обвиняя друг друга в чьей-то смерти – без единого шанса на прощение, без единого намека на снисхождение, громко и истерически, никого не слушая. Малой тогда свернулся в клубок, его начало трясти, он весь как-то сразу осунулся и забился в конвульсиях. Но все кричали так громко, каждый так хотел выкричаться, что на малого просто не обращали внимания. Обратили только тогда, когда он вскрикнул и начал кататься по полу, словно из него вылезали бесы. Паша это первый заметил, и его голос сразу оборвался. Бросился к малому, повернул лицом к себе. Малой был бледный, глаза закатились, вязкая цевка слюны свисала с губ. Паша подхватил его, переложил на кровать, а там и сестра, то есть его, малого, мама, заголосила и завыла во весь голос, бросилась к ребёнку, и отец осёкся, так и не договорив своего наисокровеннейшего проклятия. Все склонились над малым, не зная, как быть и как себя вести, стояли и со страхом смотрели, как ре