Убирает с кресла металлические коробки, бросает их на гору железа, садится напротив Паши.
– Так ты местный? – спрашивает.
Паша утвердительно кивает.
– Шахту нашу знаешь? – показывает военный за окно.
– Ну, – утвердительно отвечает Паша.
– Так я там работал, – объясняет металлоголовый. – До войны, – уточняет. – Десять лет, – прибавляет. – Десять лет назад приехал сюда, – говорит он, но откуда приехал, – не говорит.
– Откуда приехал? – спрашивает его Паша.
Военный в ответ доброжелательно улыбается. Не слышит. Или делает вид, что не слышит.
– Ясно, – говорит на это Паша.
Ну а что ещё на это скажешь?
– Ты дома был? – спрашивает Паша.
– Что? – насторожённо переспрашивает военный.
– Дома, говорю, был? Заходил к своим? – спрашивает Паша медленно.
Военный замирает. И взгляд его застывает, словно разлитое в формы олово. Не нужно было про это спрашивать, догадывается Паша.
– Да нет никого дома, – говорит военный. – Уехали все.
Куда уехали – опять не говорит. Но Паша на этот раз и не спрашивает.
– Уехали, вот, – повторяет металлоголовый. – А я в музее был, утром. Ты учитель, да?
– Учитель, – громко соглашается Паша.
– Возьмёшь это с собой, – говорит металлоголовый.
И лезет куда-то под кресло, роется в железе, находит сумку от противогаза, достаёт оттуда нож, суёт его Паше рукояткой вперёд, продолжает копаться дальше. Паша держит в руках нож, замечает на лезвии рыжие сгустки крови и думает: что же он ещё достанет? А военный достаёт что-то тяжёлое, завёрнутое в газету с рекламными объявлениями, и Паша понимает, что это может быть что угодно: возможно, кусок динамита, возможно, вырезанная вот этим ножом печень неприятеля – что угодно. Военный не спеша разворачивает свёрток, слой за слоем, будто срывает бинты с засохшей раны, и достаёт оттуда кусок угля, облепленный влажным грунтом.
– Знаешь, что это? – кричит, суя кусок Паше под нос.
– Уголь? – недоверчиво спрашивает Паша.
– Уголь! – кричит, не соглашаясь, военный. – Дай сюда!
Забирает у Паши нож и начинает счищать с камня налипшую землю. Затем протягивает камень Паше.
– Видишь? – спрашивает.
Паша присматривается в сумраке, поправляет очки. Камень и камень.
– Не вижу, – признаётся.
– Папоротник, – кричит военный. – Это папоротник.
Паша возвращается к разбитому окну и под густым жёлтым светом луны замечает узоры – еле заметные, словно прорисованные грифелем, вытесненные на твёрдой каменной поверхности. Трогает пальцами и чувствует эти холодные каменные рубцы, чувствует тонкие впадины и срезы на поверхности камня. Какие удивительные рисунки, думает, кто мог всё это начертить?
– Это папоротник, – повторяет металлоголовый. – Ему миллион лет. Вот тебе сколько лет? – спрашивает он Пашу.
– Тридцать пять, – растерянно отвечает Паша.
– А ему – миллион, – напоминает военный.
– И шо? – не понимает Паша.
– И хоть бы шо, – объясняет ему военный, как маленькому. – Миллион. Мы с тобой ещё не родились, а ему уже был миллион лет. Мы с тобой сдохнем, а он и дальше будет где-нибудь лежать. История, понимаешь? Вот это – история. А мы с тобой – не история: сегодня мы есть, завтра нас не будет. Это я в музее взял, – объясняет.
– Для чего? – не понимает Паша.
– Для чего что? – с нажимом переспрашивает его военный.
– Для чего взял? – поясняет Паша. – Пусть бы лежал в музее.
– Так нет музея, – терпеливо кричит ему военный. – Разбили его. Один мусор остался. Да и тот расплавился. А вот папоротник уцелел. Ты же учитель, правда? – переспрашивает он, словно забыл.
– Ну, – отвечает Паша раздражённо.
– Возьми, – показывает военный на камень. – У вас же там есть какой-нибудь музей. Или кабинет географии. Пусть там будет. Ему же миллион лет. Не гнить же ему в земле. Ладно?
– Ладно, – кричит Паша.
– Возьмёшь?
– Возьму.
– Ну, спасибо, – с облегчением выдыхает металлоголовый, прячет нож куда-то под кресло и вытирает руки мокрой газетной бумагой. – Спасибо.
Выходят на воздух. Паша трогает малого за плечо. Тот вопросительно поднимает голову, мол, как там, поговорили?
– Поговорили, – объясняет Паша. – Поговорили. Военный подходит, молча жмёт обоим руки. Паша хочет что-то сказать на прощание, но слов не находит, бросает камень в рюкзак, кладёт ладонь малому на плечо, подталкивает вперёд. А когда уже отходят, военный кричит им в спину:
– У меня тётка в музее работала, – кричит. – Теперь вот не будет музея.
– Плохо, – говорит Паша тихо.
– Плохо? – неожиданно понимает его военный.
– Плохо, – не возражает Паша.
– Дальше хуже будет, – заверяет его военный. Поднимается обратно в салон маршрутки, садится у окна, прячет голову в шубу. Спит, догадывается Паша. Или плачет.
Луна плывёт по небу в сторону ночи, оставляя за собой пустоту. Нужно идти, вспоминает Паша, нужно добираться до дома. Пружина остро вжимается в сердце, гонит вперёд, напоминает ему о времени, которого становится всё меньше. Вода в лужах подмерзает, покрывается острой коркой. Малой проскальзывает между стеной и маршруткой, Паша просовывается вслед за ним, идут по улице дальше, между военными, которых становится всё больше: запавшие, воспалённые глаза, пересохшие рты и крик – резкий, громкий, раздражённый, при помощи которого они пробуют понять друг друга. Подъезжает новый транспорт: автобусы, побитые осколками, легковушки, перепачканные глиной, грузовики с боевыми лозунгами на бортах; всё новые и новые бойцы вылезают из кабин, соскакивают из кузовов, выбираются из разбитых окон, всё ощутимей становится запах дыма, запах пота и пороха, всё труднее пробираться вперёд, обходя застывшие фигуры. Но Паша пробирается, настойчиво проталкивается, понимая, что хорошо бы малого накормить и оставить где-нибудь в тепле, и нужно бы найти транспорт и постараться добраться до дома. Потому что если он, Паша, может ещё какое-то время толкаться тут, на мокром ветру, под жёлтой луной, то на сколько хватит малого – никто не знает, и лучше бы не рисковать, не испытывать судьбу. Ведь если с малым, не дай боже, сейчас опять что-то начнётся – просто непонятно, куда бежать и кого звать. Поэтому лучше всего – выбраться отсюда, найти такси, поехать домой, забыть всё это и не вспоминать. Можно всё это забыть? – спрашивает Паша сам себя. Конечно, можно, отвечает себе же. Конечно. Я всё забуду, убеждает себя Паша, и малой тоже забудет. Не нужно ему помнить всего этого, ни к чему ему запах серы и сырого людского мяса, не стоит ему вспоминать эту грязь под ногтями. Человек не должен держать в памяти столько страха и злости. Как с этим потом жить? Он всё забудет, с ним всё будет в порядке, он забудет про интернат, про сиротство, про чувство, с которым просыпаешься в запертом чёрном подвале. Пусть лучше вспоминает что-нибудь хорошее, что не вызывает ненависти и отчаяния. Запах дома, или запах деревьев во дворе, или запах оттепели – январской, длинной, пахнущей рекой. Он будет вспоминать оттепель, уверяет себя Паша, обязательно будет. Никакой крови, никакого металла. И чем сильнее он себя убеждает, тем отчётливее и уверенней понимает: ничего подобного, никто ничего не забудет, никто ничего не оставит в прошлом, и малой, что бы с ним дальше ни происходило, будет тащить за собой эти воспоминания, как сумки с камнями, и этот запах рваной кожи и солёных мужских слёз станет преследовать его до конца дней, и тень интерната будет стоять за его спиной, где бы он ни был, в каких бы солнечных местах он ни оказался. И еда для него теперь всю жизнь будет отдавать интернатской столовой, и сны его будут полниться сиротскими голосами, и женщины ему будут напоминать его подружек из бункера – накрашенных и заплаканных, и ничего он с этим не сделает, и никто ему в этом не поможет. И единственное, что можно сделать – дотащить его сейчас домой, искупать, напоить сладким чаем и положить спать. Пусть отсыпается, пусть спит, сколько сможет, сколько ему будет спаться, сколько его не покинут сны. Завтра всё будет иначе, завтра всё будет как раньше: размеренные дни дома, где каждый занимается своим, где всё на своих местах, где нет ничего лишнего и ничего ненужного. Утра, наполненные домашними хлопотами, работа, к которой привыкаешь, как к привычной одежде: не жмёт, не мешает, носится, пока носится. Тихие вечера, тёмные ночи. Столько во всём этом, оказывается, радости, столько тепла. Стоило попасть сюда, в середину ада, чтобы почувствовать, как много у тебя было и как много ты утратил. Просто нужно поскорее вернуться домой, прекратить наконец это хождение кругами чужой беды, скорее домой, скорее. Паша убыстряет шаг и замечает, что военные тоже приходят в какое-то движение, срываются с места, бегут, обгоняя их, что-то выкрикивая в чёрный воздух. Пашу сразу охватывает паника. Что такое, думает, что случилось, куда они все? И он тоже бежит следом за всеми, стараясь удерживать малого за руку. Все бегут мокрой, раздражённой толпой, всё более нервно толкаясь в спины передних и работая локтями. Выбегают на площадь и наталкиваются на стену из тёмных спин, дальше бежать некуда, площадь забита народом. Больница, вспоминает Паша, городская больница – двухэтажное здание из красного кирпича. Окна побиты осколками и залеплены плёнкой. Окна светятся в ночь, издали больница похожа на лайнер, медленно, не спеша, идущий на дно. Толпа колышется, как камыш на ветру, Паша пробует выбраться, но сзади напирают те, что подошли позже, поджимают их, подталкивают вперёд. И тут сбоку подъезжает камаз, без лобового стекла, с открытым кузовом, и водитель что-то свирепо кричит, так свирепо, что толпа расходится, подаётся назад, уступая дорогу. Камаз проползает через толпу, подъезжает ближе к больничному корпусу, толпа снова надвигается, Пашу с малым выталкивают вперёд, прямо к машине. Из больницы выбегают четверо с носилками и прорываются к кузову, отталкивают тех, кто стоит ближе, те толкаются в ответ, кричат, ссорятся, но не расходятся, словно ждут чего-то важного. Кто-то опускает железный борт – и тут оказывается, что машина нагружена ранеными, и сколько их там – не сосчитать. Паша стоит совсем близко, разглядывает впритык мокрое гнутое железо, воду вперемежку с кровью, разглядывает ботинки, как раз на уровне глаз, чёрные подошвы, подбитые железом, раненые лежат прямо на металлическом полу, на холодном металле. Кто-то вскакивает наверх, принимай, кричит, принимай, блядь, не спи! – и Паша понимает, что кричат именно ему.