Интернат — страница 7 из 47

– А что, – снова перебивает его Паша, – туда правда можно проехать?

– Ну, – кивает головой таксист.

– И к интернату?

– К интернату? – таксист темнеет лицом. – Можно, в принципе. Только там вчера так валили.

– Разъебали? – уточняет Паша.

– Разъебали, – не возражает таксист. – По-моему, разъебали. Точно не знаю. Давно не был. Что я там не видел, в ин- тернате-то?

Сидят и смотрят друг на друга: Паша – несколько полноватый, небритый настолько, что это уже можно считать бородой, в лыжной шапочке и – главное – в очках, из-за которых ему сразу же перестаёшь доверять; и водитель – в безразмерной кожанке, затасканной и пожмаканной, как будто он в ней спит, будто это собственная его кожа, похожий на старую игуану в зоопарке. Сдохнет – даже шкуру не сдерут, настолько вытерлась. И кепка у него на голове тоже кожаная и тоже вытертая, как футбольный мяч, которым долго играли на асфальте. Круглые рыбьи глаза, усы, прикрывающие рваную верхнюю губу, смотрит на Пашу, стараясь понять, к чему тот ведёт. А Паша тоже смотрит на него сквозь стёкла своих интеллигентских очков и думает, что вся эта его потёртость, она же не от бедности, машина у него нормальная, хоть и не новая, но, похоже, была в хороших руках где-то в Голландии, и пахнет от него нормально, в смысле не воняет – и то хорошо, но вот эта потёртость… Такое впечатление, что он всё время обо что-то трётся, словно кот о ногу хозяина. Или корова о телеграфный столб.

– Так что, едем? – спрашивает игуана.

– А точно довезёшь? – Паша невольно поправляет очки, тут же отдёргивая руку, ненавижу, думает, ненавижу себя за это движение, что ты их всё время поправляешь, эти очки.

– К интернату вряд ли, – говорит игуана. – К вокзалу могу. Там разберёшься.

– Ну давай, – неуверенно соглашается Паша.

– У тебя бабки хоть есть? – спрашивает на всякий случай игуана, прищуривая глаз. Хоть он всё равно не прищуривается, пронизывая Пашу, – круглый, рыбий, водянистый, как утренний воздух.

Водитель выворачивает перед мотелем, прямо у ног военных, что стоят и дымят, и смотрят на них привычно, то есть как на движущуюся мишень. Опель, залитый грязью, давит лужи и прыгает по узкой полосе асфальта прочь от трассы, в серую влажность зимней панорамы, открывающейся перед ними, как только они выскакивают на горку и поворачивают за лесополосу. Отсюда, от лесополосы, поля обрываются вниз и тянутся, сколько хватает взгляд, а там, где уже ничего нельзя разглядеть, за туманом и низкими тучами, похожими на грузовые самолёты, там тоже что-то есть, что-то дышит, горит, выблескивает. Паша догадывается, что это и есть город. Таксист проваливается в ямы, прыгает, злится, но, когда мотель наконец исчезает за лесополосой, немного расслабляется, притормаживает, сейчас, говорит Паше, стекло протру, говорит, и выходит на обочину, черпает там полные пригоршни твёрдого потемневшего снега и начинает протирать им лобовое стекло. Паша смотрит, как разламывается снег, как он сползает по стеклу, размывая пространство, как водитель, болезненно морщась, дышит на заледеневшие пальцы, как он прижимается своей потёртой шкурой к грязному капоту, дотягиваясь до стекла, втирая в него ледяные сгустки. Паша вылезает наружу и смотрит на юг, стараясь убить время, которого у него на самом деле не так уж и много.

Чёрное от не собранных с прошлого года подсолнухов поле, кое-где серые, аж в синеву, снежные ошмётки, влажная жирная земля. Глубокие следы от техники, въезжавшей прямо в эту тёмную подсолнуховую пройму: неизвестно, то ли для того, чтобы отстреляться и поехать дальше, то ли чтобы пропустить встречную колонну Паша делает шаг вперёд, сквозь затвердевшую снеговую корку остро пробивается трава, лучше туда не ходить, напоминает он сам себе и отступает ближе к машине, дающей о себе знать тёплым бензиновым запахом за спиной. За перемёрзшими подсолнухами тянутся ЛЭПы, словно подставки для рыболовных сетей. Чёрный металл поддерживает тяжёлые продольные линии проволоки, которые рассекают небо, уходя дальше в дождь. В низине, далеко, за полями, темнеют мокрой шерстью деревья дачного кооператива. Этой зимой деревья вообще особенные: чуткие, как звери, вздрагивают на каждый взрыв, держат в себе своё тепло, не вымерзают, выгревают подле себя чёрные лунки, в которых темно зеленеет старая трава. Кора, влажная и беззащитная, оставляет на тебе, если её коснёшься, пятна этого тёмного едкого сока, словно это краска, словно кровь из надрезов. А за дачами, тянущимися вдоль русла мелкой промышленной речки, заросшей камышом, едва разглядишь ограду ремонтного завода, лежащего в балке, а балка, полная дождя и тумана, выгибается в сторону города, и воздух становится таким плотным, что дальше уже не видно ничего, но там тоже что-то есть, больше того: там всё только начинается, там начинается город. И ещё, последнее: сбоку, на горизонте, где свет неба отливает молоком и оловом, стоят трубы комбината – высокие, холодные, мёртвые. И главное, нигде ни одной птицы. Как будто здесь был великий голод и всех птиц съели. И среди всего этого находится линия фронта. Настоящая линия фронта. И если раньше, пока город был в осаде, Паше ни разу не выпадало её пересечь, то вот сегодня, похоже, пересечь её, эту линию фронта, придётся. Ну что ж, успокаивает сам себя Паша, ну что ж.

+

Последний раз Паша ехал на такси месяц назад, возвращался из города. Дорога простреливалась, но все думали, что если ехать быстрее, то шансов погибнуть меньше. Они стояли на выезде из города, возле пустой заправки, тёмной испуганной стаей: Паша и несколько женщин, что возвращались домой, на станцию, обвешанные сумками, как грехами. Их долго никто не хотел брать, наконец затормозил и замер посреди лужи жигуль, одна из женщин махнула водителю, мол, подъедь ближе, неудобно пробираться по воде, но водитель так отчаянно начал кричать, что все молча полезли в воду. Он так и кричал всю дорогу, рванув от заправки, выскочив в поле и гоня машину по чёрным угольным просторам между городом и станцией, ни на мгновение не сбавляя скорости и не включая фар, мчал и костерил, как умел, несчастных женщин. А они в ответ кивали молча головами, будто со всем соглашались, похожие на богомолок в церкви: пришли каяться, вот и каются теперь, чего же не каяться, раз пришли. Паша даже хотел перебить шофёра, заступиться за женскую честь, но не перебил, не заступился, а выходя, ещё и переплатил.

+

Дорога разбита настолько, что по ней ездят разве что из уважения к её прошлому. С тем же успехом можно ездить по чёрному раскисшему грунту. Но игуана-таксист, похоже, эту дорогу знает, как собственное тело: где нужно – почешет, где болит – надавит. Когда на обочине появляется большой деревянный крест – с энтузиазмом крестится. При этом бросает недовольный взгляд на Пашу, будет тот креститься или нет? Паша делает вид, что ничего не замечает. На развилке и внизу, перед мостом, стоят брошенные блокпосты, словно разорённые кем-то птичьи гнёзда. Домашняя одежда, посуда, газеты, разбитые армейские коробки, растерзанные ветром мешки с песком – всё сиротливо лежит под открытым небом, забивается в грунт, смешивается со снегом и илом. Проезжая блокпост, игуана каждый раз напрягается: никто не знает, что оставили после себя те, что гнили тут последние месяцы, что именно может обнаружиться в их норах. Да и чьи это блокпосты – теперь тоже не поймёшь: всё выжжено, выбито осколками, деревья вокруг похожи на мачты рыбацких лодок – острые, высокие, вовсе без ветвей. Но особенно страшно проезжать по мосту – это объект стратегический, а каждый стратегический объект вызывает желание сразу же его подорвать, высадить в воздух вместе с теми, кто решился по нему, по объекту этому, двигаться. Игуана аж глаза закрывает, выезжая на мост. И Паша, увидев такое, тоже прикрывает веки. Так и едут какое-то время, вслепую. Страх – штука невидимая, но всеохватная: будто и не наблюдается никакой угрозы, вокруг тихо, и небо вверху отсвечивает металлическими пластинами, но само лишь сознание того, что ты на мушке и что въебать может в любое мгновение, независимо от оттенков неба и движений в нём, делает всю ситуацию уж совсем неуютной, хочется и дальше сидеть с закрытыми глазами и считать, скажем, до ста, пока от тебя уберутся подальше все окрестные монстры.

Игуана не выдерживает первым: давит на газ, выворачивается между бетонных блоков с нанесёнными красной краской предупреждениями и рвёт вперёд, по угольно заштрихованной дороге. Однако, не выезжая на очередной пригорок, возле чёрной низкой тянущейся справа от асфальта лесополосы, сплошь из одних шелковиц и острых акаций, вдруг выкручивает руль. Их опель хлюпается в снежную яму, как пёс в пенистое море, тяжело пробуксовывает, отплёвывается черноземом и льдом, но всё же движется, движется вперёд, выползает понемногу из снеговой каши, достигает ногами твёрдого, выгребает на присыпанную гравием траву, под которой едва-едва можно разглядеть старую дорожку, и, поскальзываясь на мокрой глине, движется дальше, вдоль чёрных, как газетные заголовки, шелковиц.

– Ты куда? – пугается Паша. – А если мины?

– Да какие мины? – зло отвечает игуана. – Тут года два никто не ходил, смотри, какая трава.

Трава действительно бьётся о днище опеля и лезет в окна, и не выехать бы им из этих зарослей, если бы не насыпанный кем-то гравий, невидимый, но ощутимый: хрустит под колёсами, как яблоко на зубах, глухо пересыпается. Игуана довольно жмёт на газ, в небе прямо над ними болтается прозрачное послеполуденное солнце.

– Когда-то была нормальная дорога, – объясняет игуана, – Можно было проехать с трассы на дачи. Заросло всё, видишь?

Долго едут по невидимой дорожке, давят сухой бурьян, прижимаются к лесополосе, чтобы не заметили. Хотя лесополоса насквозь просвечивается и продувается январскими ветрами, скрывайся не скрывайся – до первого поста, потом выкручивайся как сможешь. Впереди, из-за шелковиц, уже проглядывают первые дачные заборы, лесополоса резко обрывается – дальше лишь плоское поле, перекопанное кротами, и за ним – тихая, как смерть, дачная улочка. Пашу снова охватывает страх, снова хочется закрыть глаза и спрятаться под одеяло, но игуана зря времени не теряет, жмёт на газ и поворачивает в сторону, прямо в овраг, туда, где должна протекать речка. И машина сползает по полю, подскакивая на каждой кротовьей яме, дачи остаются вверху, они же сползают почти в речку, вдоль которой тянутся коровьи следы, и вот по этим коровьим следам игуана и рулит дальше, всё быстрее и быстрее, всё дальше и дальше от пустых дачных окон. Паша не выдерживает и оглядывается, и успевает даже разглядеть злые разбитые оконные стёкла, но их с игуаной это уже не касается, они уже выскакивают мимо камышей на нормальную бетонку, мчат по плохой, зато твёрдой дороге, неимоверно долго трясутся по этой бетонке, после чего ныряют к высокой ограде ремонтного завода.