Интернационал дураков — страница 19 из 43

– Ножка болит… Я каждое утро, когда просыпаюсь, сразу начинаю проверять, болит или не болит. Где-то растянула…

Я понимал, что ее детский жалобный голосок только игра, но сердце у меня сжималось всерьез: ведь то, во что человек играет по своей воле, выражает его суть гораздо точнее, чем то, что он делает под гнетом обстоятельств. И когда она радостно хлопотала на кухоньке ее детства и моей юности, я любовался ею так, как прежде любовался, может быть, лишь… Нет, когда я засматривался на своего сынишку, мне очень быстро становилось физически больно от невыносимой нежности, а, не сводя глаз с моей мартышки в очках, я лишь наслаждался тем, что она явственно сутулится, что перебегает от холодильника к электрочайнику, а оттуда к столу несколько чаплинской ускоренной пробежкой…

Ветер завывал и гремел кровельным железом почти как в нашу первую несостоявшуюся ночь – кажется, надвигалось наводнение.

– Ах, нехорошо теперь в поле, коли кого этакая милость божья застанет! – по-старушечьи подпершись, елейно попричитал я – и вновь случилось чудо.

– Кому нехорошо, – так же елейно откликнулась Женя, – а нам и горюшка мало… Гм-гм-гм, я еще в детстве завидовала, как Иудушка умел наслаждаться: сидим да чаек попиваем, и с сахарцем, и со сливочками, и с лимонцем…

– А захотим с ромцом, и с ромцом будем пить… По-моему, мы с тобой последние люди на земле, кто умеет узнавать классиков…

– Да, мы последние люди на земле…

– Значит, это будет уже другая страна, – поднажал я.

– Значит, это будет уже другая страна, – эхом отозвалась она.

– Страна дураков.

– Страна дураков.

– Таких, как ты.

– Таких, как ты. А ты, собственно, на что намекаешь? Я думаю, как ты пойдешь при таком ветре? Оставайся ночевать? А, боишься свою Галину

Семеновну! Больше, чем бури!

Шутка показалась мне не самой тактичной. Но я спокойно налил в хрустальную розетку малиновое варенье из баночки и с достоинством слизнул повисшую на краешке каплю.

– Что ты делаешь?.. После тебя же кто-то будет есть!

– Так ты же и будешь.

– А я что, не человек?

– Ну, мало мы с тобой, что ли, друг друга облизываем…

– Неважно, я из принципа.

“Из принципа” она произносила немножко как-то так: пррынципа.

– Постой-постой, ты для чего его берешь?.. – я извлек нержавеющий клинок из деревянной колоды с прорезями, напоминающей многозарядную мортиру. – Для масла? Запомни, все, что у этой раковины, для мясного, а что у той – для молочного!

Это была уже не игра. Вернее, игра, в которой мне не было места. У меня свело губы от ревности. Получается так – к богу.

– Не беда, отмоем. Современные моечные средства способны отделить ягненка от молока его мачехи с точностью до молекулы.

– Ты что, издеваешься?!. При чем тут молекулы?..

– А что же тогда смешивается, если не молекулы?

– Не наше дело об этом рассуждать, наше дело – исполнять заповеди

Господа! – стянувшиеся друг к другу японские бровки расслабились.

– А откуда ты знаешь, чьи это заповеди, Господа или не Господа?

– Это написано в Торе.

– А откуда ты знаешь, что тора написана богом? А не людьми?

– Он сам являлся евреям на горе Хорев. А потом они передавали это из поколения в поколение. А евреям я верю. Кому же еще верить, если не евреям? – доверие к евреям ее даже развеселило.

– Верить, дитя мое, не следует никому. Все народы сочиняют сказки в собственную пользу – все они самые мудрые, самые благородные, самые многострадальные, самые богоизбранные… Но если даже именно еврейские сказ… мм, предания истинные, почему ты думаешь, что правильно понимаешь намерения Господа? Они же, мой ангел, вроде бы неисповедимы? С чего бы он одновременно дал людям и Тору, и разум, который заставляет их сомневаться в этой самой Торе? А вдруг он просто подвергал нас испытанию – будем мы выполнять явную бессмыслицу, или у нас хватит смелости действовать по собственному разумению? Зачем бы бог дал нам свободу, если бы не хотел, чтобы мы этой свободой пользовались? – Я старался говорить покровительственно, а не напористо.

– Он хотел, чтобы мы подчинялись ему добровольно.

– А вдруг он хочет, чтобы мы повиновались ему только в том, что сами понимаем? И хорошо бы еще понять, что означают эти слова: Господь хочет … Что за механизм создает его желания? Нервная система, мозг?

И что вообще означает это слово – Бог ? Это какое-то существо, его можно потрогать? Или это Дух ? Или Высший Разум ? Но что такое дух, что такое разум без мозга? То же, что улыбка без губ?

И вдруг я увидел, что ее вишенка горестно увяла… И меня разом обдало холодом страха и жаром стыда.

– Я только попытался понять… – с деланной невинностью начал я, но она прервала меня с бесконечной скорбью:

– Мне кажется, ты хочешь не понять, а разрушить.

Я прикрыл веки, чтобы скрыть свои забегавшие глазки, и решился выглянуть на свет лишь тогда – секунды через полторы, – когда почувствовал, что совесть моя уже чиста: пускай ею владеет другой – лишь бы больше никогда не видеть этой увядшей скорбной вишенки.

– Ну, а ты-то сам?.. – с какой-то даже материнской жалостью откликнулась она моему отеческому великодушию. – Почему ты думаешь, что именно тебе открыта истина? Оставь, наконец, свой подстаканник!

– Такие раньше были в поездах… Что? Я думаю, истиной мы считаем ту иллюзию, которая сумеет убить наш скепсис.

– И что же убивает твой скепсис? Теперь он на сахарницу уставился!..

– А?.. Такая точно была у моих киевских друзей… Искренне я не могу усомниться в том, что все умрут – и святые, и сволочи. Что если сбросить с крыши мешок с песком, он упадет и лопнет – и если сбросить с той же крыши Шекспира, он точно так же шмякнется и разобьется. И только тебе одной законы не писаны. В этом я тоже не могу усомниться искренне.

– Ну, а я не могу усомниться, что законы не писаны евреям. Что у них совершенно особая роль в истории, что…

– В этом их главное проклятие – проклятие мнимого лидерства. Мы расплачиваемся за движения, которые вовсе не возглавляем.

Однако в глубине души я был уверен, что все это чепуха, что никому ни за что расплачиваться больше не придется.

– Но если ты сам знаешь, что живешь иллюзиями, почему бы тебе их не расширить? Почему бы тебе не сходить в синагогу, не побеседовать с настоящим раввином, а не с глупой женщиной? Если бы ты захотел, ты бы сделался самым настоящим талмудическим мудрецом! У тебя же потрясающие суперкортикальные связи в мозгу!

– Я не верю в самые глубинные источники еврейской мудрости, – вздохнул я. – Не чаруют.

– Надо сначала погрузиться в еврейский мир… – словно к несмышленышу, склонилась она ко мне через кухонный столик, заставленный милыми забытыми предметами, и я начал потихоньку выбираться из еврейского мира, о котором не мог говорить серьезно.

– Хорошо, для начала попробую немножко обрезаться. Но тебя не пугает, что мое достоинство чуточку убавится? А то еще обрежут не с того конца…

Я отступал в прихожую.

– Ну хватит, хватит, сейчас опять начнет кощунствовать!.. Паразит, а не ребенок! Я сначала полюбила евреев и только потом еврейскую мудрость. Согласись, ты же еще не видел религиозных евреев?

– Видел парочку. Но не разглядел в них ничего, кроме апломба.

Я завязал шнурки.

– А я говорю совсем о других – они очень простые, очень открытые…

– Плохо только, что я сам не простой и не открытый…

Я выпрямился и натянул куртку.

– От тебя ужасно приятно пахнет, – холодя меня стеклышками, она постаралась поглубже запустить свой носик мне за шиворот. – Ты пахнешь… – она еще раз как следует внюхалась, – летней избушкой. Со старыми деревянными полами. И вязаными половичками. А вот здесь… – она сдвинулась поближе к спине, – картофельными оладушками. И посредине капнуто сметанкой.

Этому анализу мне предстояло подвергаться еще много, много раз – я пахнул сумочкой с шелковой подкладкой, где хранятся новенькие денежки, печеной картошкой, географической картой, дождем, грозой, яблоками, дыней, химическим карандашом, кефиром, простоквашей… Но если она догадывалась, что у меня на обед было безразлично какое блюдо, приготовленное “Галиной Семеновной” (это блюдо неизменно носило условное имя “курица с яблоками”, ибо однажды я имел неосторожность признаться, что ел утку с яблоками), я тут же начинал пахнуть чем-то отвратительным типа “куриный холодец с чесноком”.

Даже позвонив мне по телефону, она сразу настораживалась: “Что ты ешь?” – “Рыбу”, – отвечал я, покуда еще оставался дураком, и она тут же переспрашивала: “С яблоками?” Потом-то я научился отвечать:

“Сухую корочку нашел под диваном”. Или: “Китайский суп одноразовый, бывший в употреблении”.

– Ходи осторожненько, – она приложилась к моим губам упругой теплой вишенкой. – А то ты ходишь просто ужасно, совсем на машины не смотришь.

– Да кто они такие, чтоб я на них смотрел?


Мокрый ветер, по петербургскому обычаю, валил с ног, но – он пугал, а мне было не страшно в моей непробиваемой сказке, все обращавшей в дивную декорацию – и секущую лицо стремительную изморось, и черную воду Канавы, в которой бешеный ветер рвал и метал отражения фонарей, намертво ввинченных в черный низкий небосвод, – ветру удавалось лишь подхватывать, закручивать вихрем и уносить прочь изливавшиеся из их раскаленных корытец потоки света – свету удавалось затаиться только за синими, красными, зелеными загогулинами вывесок и реклам.

Волшебному декоратору особенно удалась крыса, бегущая передо мною вприпрыжку перед тем, как юркнуть в амбразуру подвала, – согбенные фигуры запоздалых гуляк были тоже хороши, но более ординарны. Одна такая обнявшаяся покачивающаяся парочка – лишь в двух шагах удалось разглядеть, что это были грузные и немолодые лица кавказской национальности в каких-то офицерских плащ-палатках – сделала попытку подставить мне ножку. Я перешагнул через них и со своей высоты пригласил их обоих вступить в интернационал дураков, однако завывания ветра помешали нам поня