Видимо, Саго слишком долго обдумывал ответ, и Джо Голдер взвился:
— Боже мой, я же не заставляю. Я только предложил.
— Чистое безумие. Вы никогда не задумываетесь, есть вам или нет?
Но хозяин уже был в соседней комнате у буфета. Саго пошел за ним, принуждая себя быть общительней.
— В Париже я познакомился с танцором из Британской Гвианы, — говорил Голдер. — Он был такой дьявольски гордый, что избегал всякой помощи, только бы потом не сказать спасибо. Боже! Я ненавидел его душу, как он ненавидел мою. Он подыхал с голоду, а у меня был хороший пост в библиотеке. Бесплодно прошатавшись по антрепренерам, он, бывало, заглядывал ко мне, плюхался в кресло и слушал музыку. На ботинки его было страшно смотреть. Явно, что он ничего не ел с неделю. Но разве бы он согласился пообедать? «Нет, спасибо, — с великолепным оксфордским прононсом. — Нет, спасибо!» Я выходил из себя, видя, как он притворяется сытым, в то время как его потроха вопиют о хлебе. Он был такой английский! Такой корректный. Мы вместе учились в Оксфорде, но он провалил экзамен, и мы одновременно оказались в Париже. В общем, больше всего его привлекал танец. Однажды я пришел к нему. Это была крысиная нора под крышей. Я давно не видал его и решил разыскать. Я три часа шлялся по трущобам, пока не нашел. Он лежал в постели, обессилев от голода... Я заглянул в его шкаф и не нашел в нем даже зубчика чеснока. Но он заставил себя встать, распахнул окно и заявил мне в гнусной английской манере, что сыт, — боже, он отупел от гордости. Мне пришлось выйти, купить продуктов и приготовить ему обед. С какой же ненавистью он ел.
Заинтригованный Саго смотрел, как Голдер зажигает керосинку.
— Я не пользуюсь электричеством, — пояснил тот. — С тех пор как мне принесли первый счет.
Он стал готовить яичницу. Когда он разбил третье яйцо, Саго сказал:
— Надеюсь, это не для меня.
— Вы не хотите?
— Кажется, нет.
— Я вижу, вы до сих пор раздумываете.
— Я не хочу есть.
— Вы уверены? Или в вас тоже сидит англичанин?
— Разумеется, англичанин. Но мне правда не хочется есть. Спасибо, очень мило с вашей стороны, простите, что причиняю вам столько хлопот.
— По крайней мере, у вас есть чувство юмора.
— Боюсь, вы ошибаетесь, но не важно.
— Не важно? Должен признаться, что получаю удовольствие от распознавания голода в людях. Это еще одна дурная моя привычка. Я вам не говорил, но прежде, чем я устроился в библиотеке, я сам изрядно поголодал. С тех пор голод меня не привлекает. Все те, кто божится, что голодают ради искусства, ради свободы, ради того дня, когда они одарят мир своим гением, — все они шарлатаны. В них нет ничего, в этих олухах из Латинского квартала. О, я пожил их жизнью. Мне повезло, получил перевод из дома. От этих жуликов просто тошнит. Единственно, что они умеют, так это жить за чужой счет. Тут они гениальны.
— Я встречал подобных в Нью-Йорке.
— О да. Гринвич-вилледж.
— И в Сан-Франциско. Ваши битники озадачили меня. Зачем они устраивают сборища?
— Так вы серьезно над этим задумывались? Мой приятель-танцор голодал, но не бравировал этим, подобно другим. Когда силы покидали его, он просто лежал у себя и спал. Мы были большими друзьями. Я любил его и ненавидел его гордость. Как я ее ненавидел! И знаете, как я его одолел? Он заболел и попал в больницу. Я ненавижу больницы и никогда никого в них не навещаю. Когда моя мать болела, я находил любые предлоги, только бы не ходить в больницу. Но когда я узнал, что этот парень серьезно болен, я пошел к нему. Он был болен, без цента в кармане и полностью от меня зависел. Я носил ему фрукты и цветы, и он подыхал от гордости. На лице его никогда не было благодарности, лишь унижение. Думаю, что из-за этого он так долго не поправлялся. Я платил за его квартиру — он был уже много недель без работы и всем задолжал.
Перед выпиской я пошел и прибрал его комнату. Как он ненавидел меня, но что ему оставалось? Ему пришлось принять мою помощь и даже самому о ней попросить. Его пригласили на просмотр, и ему до зарезу нужны были новые лакированные туфли. Я знал это, но молчал. И ему пришлось просить. Просить! Он попросил у меня денег, черт бы его побрал!
Свежий ветер с балкона принес облегчение. Саго опять ушел в себя, и еще глубже. Что с ним случилось? Что? В отчаянии он призвал на помощь Дехайнву с ее грубоватой мучительной преданностью; Эгбо, который не уступал Джо Голдеру жестокостью прямолинейной натуры.
— Вы не против, если я включу? — Голдер стоял у проигрывателя.
— Пожалуйста. — Саго не стал объяснять, что его летаргическое погружение в себя безнадежно погибло, но все же музыка действовала на него неприятно. Сопрано заглушило звук шипящего масла.
— Колоратура. Итальянская школа. Нравится? После скрипки человеческий голос — самый совершенный инструмент. Я слушаю, только когда один. Видите ли, я плачу.
— Забавно, но не удивительно.
— Я похож на того, кто легко плачет?
— Скажем так, вы весьма ранимы.
Саго стоял перед единственным полотном в этой комнате. Белые прожилки на глухом черном фоне. Это могла бы быть молния, но Саго знал, что это не молния. Языки, вырывавшиеся из глубокой раны, казались влажными. Ни силы, ни неистовства, нарочитая вязкость остатков молока, просачивающихся сквозь морщинистую поверхность и неуверенно капающих вниз.
— Вам нравится?
— Отвратительно.
— Вы первый, кто так говорит. Другие говорят, что им непонятно.
Долгое время потом Саго раздумывал, что заставило его задать неосознанный, ничем не вызванный вопрос:
— Это писал ваш приятель-танцор?
— Да. — Голдер долго изучал его лицо. — Как вы догадались?
— Понятия не имею.
Мгновенная ярость:
— Вы никогда ничего не говорите... Проклятая скрытность...
— Прежде чем вы заведетесь, я скажу еще раз, что понятия не имею.
— Я это заметил. Вы, африканцы, солжете и потом до конца держитесь за свою ложь. Даже когда перед вами факты, понятные даже ребенку, вы продолжаете лгать, лгать...
Саго чуть не ударил его:
— Если от вас еще раз понесет дерьмом...
— Я вправе, я ведь не белый. Возьмите, к примеру, моего первого слугу...
— Вы только что издевались над английской чопорностью, а теперь вы ее защищаете. Приберегите ваше высокомерие для кого-нибудь другого.
— Вы не желаете признать простой правды. В вас, африканцах, сидит чертов национализм.
— Заткнитесь! — Саго, сжав кулаки, встал со стула.
Явно напуганный, Голдер отпрянул:
— Я ненавижу насилие.
— Тогда не разевайте свою зловонную пасть и не делайте обобщений на основании знакомства со слугой! Господи, вы, американцы, настолько невыносимы, что диву даешься, как это вы ухитряетесь подобру-поздорову уносить ноги.
Пластинка кончилась, и атмосфера сделалась еще более напряженной. Джо Голдер отставил сковородку и подошел к бутылкам.
— Теперь я не могу есть. — Он подрагивал.
— Что вам мешает?
— Я ненавижу насилие. Любая форма насилия выбивает меня из колеи.
Саго был непреклонен.
— Тогда болтайте поосторожней. Насилие может быть и в словах.
— Нет-нет, это уже казуистика. Сейчас я покажу вам портрет моего приятеля. Я не собираю фотографий, но у меня есть все вырезки о его успехах. Он теперь процветает. Танцевал в Берлине, в Штатах, кое-где в Европе. Я недавно получил от него открытку — из Мадрида. — Он рассмеялся. — Да, он почти всегда имеет ангажементы и выплатил мне все до последнего пенса. Он такой. Все выплатил. Но, по крайней мере, он все же брал, ему приходилось пользоваться моей добротой. Последнее прибежище гордости — расчет с долгами. Но я его все равно одолел. Когда он теперь на мели, он не колеблясь просит у меня взаймы.
С каждой минутой Джо Голдер становился все отвратительней, но Саго решил нe спешить. Чтобы удержаться в рамках приличия, он начал выискивать в Джо положительные стороны. Но и любовь к одиночеству, и добровольное уединение, отмечавшие комнату, лишь оскверняли ее. По спине Саго ползли мурашки, а во рту сгущалось любимое американское словечко «тошнота».
— Вы ничего не говорите. Я до сих пор вас не знаю или, может, в вас ничего нет? Я не добрался до вашей сути. Скажите, в чем ваша суть?
— Вы всегда заставляете своих друзей — простите, приятелей — чувствовать себя, словно они — ворованные часы, которыми из-под полы торгуют на Кингсуэе? «Эй, ога, семнадцать камней дешево-дешево, автоматические, с календарем, посмотрите, ога».
— О... не знаю, как я действую на других. Но сам я люблю ясность.
— Вы любите поковыряться в часовом механизме.
— Не знаю, что я люблю. Но вы же по сути не сказали ни слова. А я хочу знать, с кем имею дело. Иначе люди эксплуатируют твою доброту. Я много раз пытался помогать людям — особенно когда жил в Париже, где собирается богема со всего света. Но учтите, не всем. Только людям моей расы. Я люблю черных. Черные восхитительны, в их коже столько жизни, я хочу сказать, что они особенные, прекрасные...
Зная, что несправедлив, Саго сказал:
— А интеллектуально вы — белый.
— Это уже из Руссо, но у меня полное право чувствовать так, как мне хочется. Мне хочется быть черным. Я вполне мог бы родиться черным, как воронье крыло.
— И заморить себя онанизмом.
— Вам нравится быть вульгарным?
— Изысканный английский упрек. Поразительно, как много в вас английского. Может, именно поэтому вы так агрессивны. Послушайте, меня тошнит от всякой любви к себе. Даже национализм — это, некоторым образом, любовь к себе, хотя у него есть реальные основания. Особенно тошнотворен культ черной красоты. Что же тогда делать альбиносам — идти и топиться?
До этой минуты Лазарь не приходил ему в голову. Теперь же, вспомнив о нем, он неожиданно забеспокоился и встал.
— Вы уходите?
— Да.
— Стало быть, вы не считаете свою черную кожу прекрасной?
— Я никогда об этом не думал. Вчера вечером на приеме я видел белую девушку, и она показалась мне прекрасной. С чисто эстетической точки зрения. Я не очень помню, какого цвета у нее кожа. Когда вы рассуждаете о жизни в черной коже, я чувствую, как у вас течет слюна, и раз уж я родился черным — что не достоинство и не недостаток, — то меня тошнит от подобных мнений.