Интервью — страница 7 из 12

— Да.

ПОНЯТЬ СЕБЯ КАК ПАРТИТУРУИгорь ШЕВЕЛЁВ.Московский андеграунд.



Есть ли сегодня в России поэзия? Вот вопрос. Не поэты, поэтов — много и хороших, а поэзия? Мы помним поэтический бум конца 50-х — начала 60-х годов, когда именно слово русской поэзии принесло чувство новой свободы. Потом было обретение “великих четверых”: Ахматовой, Мандельштама, Пастернака, Цветаевой. Потом был “последний русский классик ХХ века” — Иосиф Бродский. Что сегодня? Первый международный поэтический фестиваль, прошедший недавно в Москве, подтвердил, несмотря на прекрасную организацию и внутреннее веселье, тезис от обратного — поэзия в России превратилась в глубоко частное дело самого поэта. В этом, наверное, его тяжесть и его выход — пройти насквозь не столько через внешнее непонимание, сколько через внутреннюю косность. Найти те последние слова, которые и станут твоим собственным Словом. В этом смысле поэзия Веры Павловой — показательна и образцова. Ее муж, сам поэт, Михаил Поздняев, рассказывает, что когда Вера принесла свои стихи в редакцию журнала, где он тогда работал, его, человека циничного и начитанного, поразило, что она пишет так, как будто до нее русских стихов вообще никто не писал. Только не в смысле дилетантского выборматывания азов версификации, а как вполне сложившейся формы собственного слова. Поэзия — это всегда свобода. Настоящая поэзия не может не шокировать своим выходом “по ту сторону добра и зла”. Той мистической глубиной, на которой человек судит себя и мир без оглядки на внешние приличия. Предельная свобода лаконичных и законченных, как выдох, стихов Веры Павловой была воспринята многими читателями и слушателями как эпатаж, как эротическое хулиганство, соединение, по бессмертному слову товарища Жданова, отнесенного к Анне Ахматовой, монахини и блудницы в одном лице. Между тем, это соединение противоположных тональностей, контрапункт, который и есть любой человек. А в эстетическом плане — то “нарушение приличий”, которое и есть искусство: умение увидеть мир и себя как в первый раз.

Вера ПАВЛОВА: "НЕ МОЖЕТ БЫТЬ, ЧТО СНОВА ВЫЖИЛИ"

"Любились так, будто завтра на фронт

или вчера из бою,

будто бы, так вбирая рот в рот,

его унесешь с собою,

будто смогу, как хомяк, — за щекой —

твой, на прощанье, в щечку.

Будто бы счеты сведу с тоской,

как только поставлю точку. "

"Зачем считала, сколько мужиков

и сколько раз, и сколько раз кончала?

Неужто думала, что будет мало?

И — было мало. Список мужиков —

бессонница — прочтя до середины,

я очутилась в сумрачном лесу.

Мне страшно. Я иду к себе с повинной.

Себя, как наказание, несу. "

"Буду любить, даже если не будешь еть.

Буду любить, даже если не будешь бить,

если не будешь любить — буду любить.

Буду любить, даже если не будешь быть. "

"Одиночество — это болезнь,

передающаяся половым путем.

Я не лезу, и ты не лезь.

Лучше просто побудем вдвоем,

поболтаем о том, о сем,

не о том, не о сем помолчим

и обнимемся, и поймем:

одинокий неизлечим. "

"Мораль есть нравственность б/у,

весьма поношенное платье.

Я видела ее в гробу.

Она меня — в твоих объятьях".

— Вера, читая ваши стихи, поневоле задумываешься над "последними вопросами". Так что, сразу извините за глупость, но — что такое любовь?

— Это для начала? Ох. Есть целый ряд вопросов, которые задаешь себе поутру, перед тем как встать, и каждый раз на них заново отвечаешь. Что есть любовь — из этих вопросов. Так же как вопрос: что есть поэзия? Оказалось, что в разном возрасте ответы на эти вопросы совершенно не совпадают. Недавно только открылось, что есть "молочная" любовь, как есть молочные зубы, и любовь "коренная" — и между ними почти ничего общего. Надо было дожить до 33 лет, чтобы сделать это печальное открытие. И что та, "молочная", была только предисловием к настоящей. Обнаружилась дурная бесконечность: одна, другая, пятая, десятая. В "Хабанере со списком" из книжки "Второй язык" я попыталась написать свой "дон-жуанский" или, точнее, "карменский" список. Была такая бравая, озорная идея: вот я вам сейчас всем!. И вдруг оказалось, что это сделать невозможно, что в памяти ничего не осталось. Что опыт стерся практически бесследно и осталась одна глубокая печаль. Все кончилось плачем по утраченному времени, по тому, что близость оказалась приблизительной, и путь этот ни к чему не ведет. И я пыталась понять, зачем же все это было нужно, и поняла одну замечательную вещь. Что память не держит ничего лишнего. Все, что не идет к делу — сокращено, оно лишнее. А все случайное, нелепое — и зачем только я это помню? — ждет своего часа. Все замечательно.

"Я их не помню. Я не помню рук,

которые с меня срывали платья,

а платья — помню. Помню, скольких мук

мне стоили забытые объятья,

как не пускала мама, как дитя

трагически глядело из манежа,

как падала, набойками частя,

в объятья вечера, и был он свеже —

заваренным настоем из дождя

вчерашнего и липовых липучек,

которые пятнали, не щадя,

наряд парадный, сексапильный, лучший

и ту скамью, где, истово скребя

ошметки краски, мокрая, шальная,

я говорила: Я люблю тебя.

Кому — не помню. Для чего — не знаю. "

— Любовь, растаяв, проросла стихами?

— Путь к себе начался с эротических стихов. Прикладные стихи: я их писала на записочках и оставляла на подушке, уходя от любовников. Вроде того, как самурай, приходя со свидания, тут же писал возлюбленной записку со словами: "Как было классно!", привязывал к цветку, и слуга все это ей относил. Кое что даже вошло в книжку "Небесное животное", где самое древнее стихотворение: "Нежным по нежному писаны лучшие строки: / кончиком языка моего — по твоему небу, / по груди твоей, почерком бисерным, по животу. / Нет же, любимый мой, я написала о

тихом! / Можно губами сотру / твой восклицательный знак?" Оно из тех

записок. Характерно, что голос ставился именно на этом. Когда певцу "ставят

голос", первая задача — углубить дыхание как можно ниже. Опустить голос. Как

говорит моей старшей дочери педагог по пению: "Наташа, опирай на матку!" Как я

оперла на матку, так все и зазвучало.

— Любовная поэзия стала средством овладения собой как инструментом?

— В вокале что происходит. Есть связки, вот они, в горле. Ты должен как можно более увеличить это звучащее пространство вниз, и тогда голос на столько же уходит вверх. Ты присоединяешь к себе голосом свои собственные органы. И в человеке начинает резонировать, звучать практически всё. В идеале — от пяток до затылка и выше. Вот ты — целый. Ты абсолютно свободна, можешь петь тончайшие вещи. Возникает такой тонкий-тонкий голосовой флажолет, когда вообще непонятно, где звучит и что поет. Ты вся звучишь. У поэта — все то же самое, понимаемое как метафора.

"Не просто из тишины —

из недопустимости речи,

из чувства, что речи нужны

затем, чтобы чувства калечить,

из муки, что слово — не меч

разящий, но выстрел картечью,

из страха, что всякая речь —

симптом недержания речи, —

высовывается строка,

как яблоко из червяка. "

"Понять свою архитектуру,

на коже вычертить чертеж

и выяснить: губа не дура,

рука не дура, грудь не дура,

натура — та совсем не дура,

коль скоро в ногу с ней идешь.

Понять себя как партитуру

и выяснить: не хватит кож".

— Но каково это — быть звучанием?

— После того, как ты научился, ты уже не можешь не петь. Это уже твой образ жизни. Если ты два дня не писал стихи, ты болен физически. У тебя ничего не работает, ты умираешь, тебе отказывает организм. И все это происходит с такой неотвратимостью, что тошно. Когда ты поймешь, что ничего нет, кроме этой ямы, тогда только ты начинаешь из нее вылезать.

— Насколько этот внутренний голос совпадает с внешним?

— Ни насколько. Произнося стихи вслух перед людьми, я испытываю жуткие мучения, после этого у меня болит все тело, я чувствую, что этим я стихи< предаю. Как если бы, имея перед собой всю партитуру, что-то пищать из нее тонким голосом. Партитура — не горизонтальна, она аккорд, звучащий одновременно. У Софьи Губайдулиной есть отличный хор на стихотворение то ли Айги, то ли Цветаевой, не помню, где каждый из исполнителей поет по одному слову, а все стихотворение звучит сразу — аккордом. Одновременно. Стихотворение — восходящая лестница, идущая вниз. Оно должно быть — сразу.

"Муза вдохновляет, когда приходит.

Жена вдохновляет, когда уходит.

Любовница вдохновляет, когда не приходит.

Хочешь, я проделаю все это одновременно?"

— Может, поэтому, несмотря на ваши периодические выступления у читателя возникает сомнение: а существуете ли вы на самом деле?

— Да, в журнале "Октябрь" была статья, где было написано, что я не существую — за меня стихи пишет группа мужчин. Между прочим, когда художник Владимир Сулягин принес мои фотографии в "Плейбой", Артем Троицкий спросил: "Это сама поэтесса или — модель?" Будем считать, что я — модель поэтессы. Остановимся на этой версии.

— Но не может же реальная женщина быть настолько исповедальной!

— А у меня нет задачи исповедоваться. У меня задача — взять куски своей жизни и придать им гармоничную форму. Для меня это условие дальнейшего продвижения по жизни. Себя осваиваешь так же, как мир, только раньше мира. И все равно — любовный это опыт или какой-то другой, не суть важно. Нет задачи выговориться. Это не вопрос исповеди. С исповедью вообще странная вещь. Я однажды покаялась в своих стихах, сказав, что, возможно, то, что я пишу, вводит других в искушение. Кончилось тем, что я два месяца не писала. У меня все отнялось, я чуть с ума не сошла, это было страшно. Так что с исповедью шутки плохи. Ты четко формулируешь свой грех, чтобы отъять его от себя. А я, наоборот, четк