Интимная идеология. Текст, кинематограф, цирк в российской культуре XX века — страница 16 из 87

Дайте-ка мне подумать: была ли я той же самой, которая проснулась этим утром? Мне кажется, что я помню свое ощущение немного по-другому. Но если я не та, что прежде, встает другой вопрос: кто я в этом мире? Да уж, вот это головоломка![85]

Настоящему субъекту такой вопрос не пришел бы в голову, так как очевидность линейного потока времени у него не вызвала бы никаких сомнений. Его логика проста: то, что случилось утром всегда предшествует тому, что случается днем и вечером, и все возможные изменения случаются, конечно, но только внутри этого временного цикла, выстраивающего общую линию изменения. Но на самом деле Алиса задается вопросом не о времени, не о его последовательности и границах и, что еще важнее, несмотря на однозначность сформулированного ею вопроса, она спрашивает не о себе, не о собственной индивидуальности, привыкшей себя определять в тех или иных терминах, тем или иным способом (в противном случае, она повела бы себя как конвенциональный субъект, интересующийся своим экзистенциальным статусом). В случае с Алисой нам подобным объяснением не отделаться.

Итак, если мы пусть отчасти разделяем утверждение Делёза и соглашаемся с тем, что маленькая героиня действительно находится на границах и не спускается ниже поверхности, стало быть, ни к чему не относится субъективно, то ее вопрос: «кто я в этом мире?» можно помыслить иначе: как получилось так, что я оказалась в роли того, кто задает вопрос о себе? при каких обстоятельствах я являюсь референтом своего любопытства? кто меня вынуждает что-то о себе знать? Представив ситуацию вот так, мы стремимся не пересмотреть начальный вопрос самой Алисы и менее всего этот вопрос отменить, а попытаться себе представить сознание, которое сталкивается с его неизбежностью и то, почему такой вопрос становится неизбежным. В конечном счете, какое давление он оказывает на того, кто его задает, не желая этого и не ища прямого ответа? С этого можно начать поиск мест, способов существования и путей реализации того онтологического максимума, который мы нашли в сказке Кэрролла про Алису и который пока что мы обозначаем как не-субъект.

Предмет моего здесь исследования — дети и детство, вернее — построение фиктивной модели детей и детства, еще — несоответствия, возникающие в мире субъектностей, определяющие отношения между субъектом и не-субъектом, между теми, кто пытается этим несоответствиям противостоять и теми, кто их создает специально, несоответствия, которые, что вполне может быть, являются единственным способом представления реальности. Специалисты в области детских фантазий тут воскликнут: весь мир ребенка конструируется из несоответствий, только среди них он чувствует себя комфортно и уверенно, там он легитимен, понятен для других, открыт для себя, парадоксален и удивителен. На это нечего возразить, но есть что добавить. Дело в том, что несоответствия не только идентичны детскому уму, характеру, страсти, но и являются ресурсом, который можно эксплуатировать и который, по существу, принадлежит не им. Ребенок производит несоответствия, и их потребляет мир взрослых; иначе говоря, внешний мир, всегда испытывающий, хотя и в разной степени, дефицит реального строится за счет несубъекта, для которого реальное избыточно и лишено той ценности, которую оно имеет для субъекта.

То, что производится ребенком — производится им безвозмездно, ему не нужно ничего, кроме спроса на свою продукцию, которую он готов с удовольствием отдавать всем, кто в ней заинтересован, всем, кто может ее использовать, во благо или во вред. Его такое расточительство объясняется не столько непониманием того, что он делает и с кем имеет дело, а отсутствием у него какой-либо альтернативы. До тех пор, пока он не приходит к необходимости, лучше — к неизбежности приобретения своей идентичности, то есть пока он остается существом без онтологических маркеров, ребенок или не-субъект не способен открыть смысл своей работы, он не способен запросить за нее никакого другого вознаграждения, кроме ничего не стоящих символических поощрений. Он — как раб, или даже лучше раба, так как от своей безвозмездной отдачи получает удовольствие, что защищает социальное от бунта с его стороны. Последнее же эксплуатирует не только сами ресурсы детской бессубъектной экзистенции, но и это удовольствие, которое не-субъект приносит сам себе.

Когда не-субъект трансформируется в субъект, а такая эксплуатация удовольствия становится больше невозможной, то субъект расплачивается сам за себя именно приобретением собственной идентичности, вместе с которой он приобретает онтологически закрепленную за ним садистскую цену.

Вопрос: «кто я в этом мире?» решается самим этим миром, где этот вопрос — как бы сообразительна Алиса ни была, она не могла это предвидеть — был поставлен таким образом, чтобы в конце пути указать на свой источник. Если быть совсем точным, то прямого ответа на него нет и быть не может, так как, во-первых, такой вопрос адресован реальности, которая не существует для того, кто его задает; во-вторых, он задается тем, кто не ищет никакого позитивного ответа, и в-третьих, что самое основное, отвечает на него только тот, кто его не задает. Так, если мы вместе с Кэрроллом представляем Алису (или кого-то ей подобного, например, Мамлакат)[86], которая находится в системе ею же (или кем-то еще) конструируемых несоответствий, спрашивающей что-то «о себе», использующей себя в качестве объекта интереса или интересующейся своей позицией в этом мире, то очевидно, что решение не может быть произведено там же, где этот вопрос поставлен, то есть внутри всех этих несоответствий. Речь может идти только об отсрочке, получаемой не-субъектом от мира субъектов, в котором он еще не нужен и в который ему нет входа до той поры, пока он будет сохранять ценность в качестве ресурса бессубъектности, используемой как резерв в будущей садистской реальности.

Мир взрослых, живущий за счет дискурсивной эксплуатации детей, создает не их, а свое будущее, реализует не их фантазии, а свои фантазмы, идет навстречу своим, а не их желаниям; это мир наследственных иерархий, места в которых распределяются согласно принципу большей или меньшей растраты, которой подвергается любой субъект, когда он был не-субъектом. В этом мире господствует своя установленная легитимность, касающаяся всех без исключения. Тот, кто сумел идентифицировать свою аутентичность, то есть маркировать свое место своим именем, подвергается, как правило, большей опасности, чем тот, чье имя остается неизвестным, а его место может быть легко аннулировано или слито с другими подобными.

Плох тот субъект, который не реализовался как садистская ценность, который попытался что-то сохранить из своего прошлого, не утратить или утаить то, что, как ему казалось, может иметь для него значение как для состоявшегося субъекта. Все, что ему принадлежало в детстве теперь есть то, чему он принадлежит сам; он, взрослый, является безраздельной собственностью того мира, которому он некогда с наивным великодушием инфанта, что дается только раз страстью детского воображения, отдавал себя самого еще до того, как сам стал собою. И в этом даре, несомненно, остается что-то парадоксальное, неосмысленное до конца, невостребованное полностью — детство, которое проецирует будущее и, как кажется, отходит в прошлое, остается этим будущем навсегда. Оно им остается для того, чтобы реальность желания никогда не перешла в желание реальности.

Сталин водружает девочку (ее имя неизвестно) на стол президиума во время VIIIВсесоюзного съезда Советов, 1936 год

Михаил Калинин (слева), «всесоюзный староста», целует «взасос» военного, которого только что наградил орденом Ленина


При всем том, взрослый — это не ребенок, а ребенок — это не совсем будущий взрослый. Эквивалентность между ними устанавливается не при помощи времени и ожидания, если вообще имеет смысл говорить о каких-либо эквивалентностях. Поэтому здесь не ставится проблема истории создания идентичности и сознания, которое эту идентичность адекватно воспринимает; ребенок и детство нас не интересуют как предшествование взрослому состоянию, как то, что в последствии подвергается переоценке, ревизии и частичной нега-ции, потом — сдаче в архив в качестве преодоленного опыта. Гипотеза, выдвигаемая наравне с уже сделанными предположениями, состоит в том, что детство, по крайней мере в тоталитарном сообществе и его дискурсивных практиках, является непосредственным объектом садистского желания, которое присваивает и использует его бессубъектное бытие. При помощи этого присвоения конструируется садистская индивидуальность, тотальный субъект, который находит смысл своего существования в том, чтобы все время преодолевать конечность как данность.

В отличие от взрослого, ребенок изначально бесконечен, у него нет ничего, что могло бы его привязывать к миру конечных объектов, его бытие не дано, а положено как отчуждающая структура, с которой он знакомится по мере удаления от нее, нежели приближаясь к ней. Мелани Кляйн говорит, например, что:

ребенок приобретает лучшее понимание внешнего мира, [когда он] начинает осознавать тот факт, что он не сможет сохранить свою мать в качестве его эксклюзивной собственности[87].

Его бытие отчуждает его от присутствия в этом бытии; ребенок не воспринимает присутствие как модальность бытия, из которого не существует выходов, кроме, правда, одного — через индивидуальную смерть, чья фактичность открывается исключительно способностью осознавать присутствие как таковое. Отчуждающая структура детского бытия делает ребенка максимально удаленным от мира тождественностей, где конструируется реальность садистских связей; он связан с миром не тождеством сознания с тем реальным, в котором он есть, а потенциально бесконечным числом переходов из своего сознания в реальное, из реального в нереальное, оттуда в чужое сознание, затем возвращаясь к самому себе, которого он знал раньше. Свободные маршруты ребенка обусловл