ены отсутствием у него субъективности, его еще не осознанным садизмом, который он в последствии приобретает вместе со статусом субъекта. Здесь, исходя из нашей гипотезы, рискнем сформулировать следующее: то, что дается как субъективное всегда реализуется как садистское, и то, что реализуется как садистское всегда основывается на субъективном. Добавим: детское сознание само есть маршрут первичных садистских несоответствий, устанавливаемых между желанием и его конечными объектами.
Садистское желание и объект никогда не эквивалентны друг другу, желание — избыточно, объект — недостаточен; такое желание всегда заимствует объект у реальности, который никогда не дается ему полностью, не становится его собственностью, а одалживается лишь с той целью, чтобы разрушить изначальную субъективную установку на тотальное обладание. Тотальный субъект лишен права тотального обладания, точнее: он не обладает ничем, кроме присутствия другого в своем собственном бытии, которое этим другим конструируется. Произошедший из несоответствия между желанием и объектом, он оказывается привязанным к неизбежности постоянно восполнять это несоответствие, расходуя свое желание на не принадлежащие ему конечные объекты, дискретные сущности и случайные события, зависимость от которых определяет его знание о себе.
Впрочем, даже то, что он знает о себе этим знанием не является, оно остается внутри того предмета, который он знает; если он сам является предметом своего знания, то это знание остается внутри, никогда не вылезает наружу и не оказывается внешним самому предмету. Оно есть то знание, где сознание садистского субъекта освобождается от причины своего существования, уничтожая любую данность, имеющую конечный характер. Вероятно, в этом даже угадывается некоторая реставрация детского опыта, но отнюдь не полная и мало имеющая отношение к оригиналу. Скорее, следует говорить о своего рода симуляции тождества между несоответствиями, которые испытывает тотальный субъект, реализовавшийся как садистская индивидуальность, и несоответствиями, в которые попадает детское сознание, оторванное ото всех реальностей, за исключением этих последних.
Так или иначе, тотальный субъект поставлен перед необходимостью осуществлять садистскую программу: выстраивать свою субъективность через заимствование и симулирование чужих несоответствий, которые с ним идентифицируются, но никогда им не являются. Покрывая недостаток реального, взрослый садист дублирует ребенка, использует его символический потенциал для создания онтологического дополнения к реальности. На деле это означает вот что: недостаток реального всегда можно покрыть, отменив его ценность. Это самый простой выход. Скажем, насилуя другого (используя все формы, включая дискурсивные, визуальные и проч.), садист получает наслаждение не столько от самих страданий своей жертвы, сколько от потери ею ощущения ценности реального. Последняя утрачивается там из-за того, что несоответствия, из которых конструируются психические параметры субъективного, становятся эквивалентны событиям, обстоятельствам и месту, где сама жертва находится в момент насилия над ней. Иными словами, страдание пожирает реальность как область размещения несоответствий между желанием и желаемым, помыслом и исполнением и т. п., сбивая ценность последней до нуля.
Реальность, основанная на установленных и фиксированных эквивалентностях, с точки зрения жертвы, не имеет ни цены, ни смысла. Садист стремится именно к такой реальности, она доставляет ему самое большое удовольствие. Почему? Да потому, что его желанию должно всегда что-то соответствовать, оно не может быть желанием без объекта (вне объекта, в отсутствие объекта, желанием потерянного объекта и т. д.). Садизм стремится к такому соответствию, к установлению эквивалентных связей, к фиксации, порядку, иерархии, но главное — и это делает садиста садистом — это его страсть к обесцениванию реальности, к максимальной, более того — к абсолютной отмене ее как определенной ценности.
Садист ненавидит реальность из-за того, что в ней предметный мир способен исчезать, меняться, подвергаться трансформациям, он ненавидит ее и за то, что она ставит объектам пределы их существования, указывая на то, что таковой имеется и у самого садистского сознания. Борьба с пределами и их размещением в реальном мире — вот то единственное, что приносит настоящее наслаждение садистскому сознанию, оно все время должно выходить за границы, установленные несоответствиями между желанием и объектами, на которые это желание нацеливается. Причем сами эти объекты всегда находятся у границы и на пределе; у границы реального и на пределе желаемого. Если быть совсем точным, то садистское сознание нацеливается и реализуется даже не в самом выбранном им объекте, своей жертве, а в ее преодолении и показе того, что путем насилия и страданий он, этот объект, уже перенесен за свои собственные пределы, и что эти последние отменены в том нереальном, но неизбежном пространстве, которое садист конструирует. В садистском мире объект не существует как объект, то есть как конкретный предмет, вещь, человек и т. п., имеющий определенные параметры и характеристики, положение и связи, при помощи которых он определяем. Все это подлежит обязательному упразднению, сам же объект, согласно садистской логике, редуцируется в ничто, затем подвергается вторичной идентификации.
Ликующая толпа приветствует Сталина, стоящего на мавзолее
То, как действует садист — вполне логично. Он стремится не допустить в свой мир никаких случайностей, помех и исключений. Все, что в нем находится и происходит, находится и происходит по четко выверенному плану, все действия запрограммированы, все действующие лица учтены, все счета оплачены заранее; в своей игре садист не ждет ничего нового и неожиданного, там не может быть экспромтов и импровизаций, глубоко чуждых садистскому рассудку (поэтому, как правило, мир садизма последователен и скучен). Последовательности в нем постоянно борются с несоответствиями. Эту борьбу, часто превращающуюся в открытую оппозицию между реальностью и садистским желанием, мы подробнее рассмотрим на примерах социалистического реализма, где предельность реальности высмеивалась, отменялась или, в самом крайнем случае, объявлялась не существующей.
Достаточно вспомнить постоянно провозглашаемые правительством пятилетние планы, имевшие свои названия, значения и цели, то есть полностью идентифицируемые, но в тоже самое время являвшиеся способом осмеяния и отстранения действительности, в которой, или за пределами которой, они были должны реализовываться. Эти планы, помимо осуществляемой ими трансгрессии границ того реального мира, имели еще немало функций, в числе которых, например, была идентификация настоящего символического (или садистского) через отмену настоящего реального.
План имел свое название, цель и сроки реализации, он имел, как бы мы сказали, свои садистские идентификаторы, но даже этим жизнь по плану не ограничивалась; сам он должен был преодолеваться как то, что положено в начале, и приводить к преодолению своих первоначальных границ. Долгое время в советской стране популярным был лозунг: «Пятилетку в три года!», означавшем на деле, что садистское сознание отменяет даже те пределы, которые само устанавливает, пытаясь преодолеть несоответствия, им же самим инициированные, внушающие страх и пробуждающие недоверие.
Основываясь на своих собственных наблюдениях, но при этом во многом следуя Фрейду, Мелани Кляйн связывает возникновение садистских импульсов со страхом, который испытывает ребенок перед незнакомыми объектами и внешней средой. Она, в частности, отмечает:
маленький ребенок попадает в зависимость от страха перед страданием, идущего от невообразимых жестоких атак, как со стороны реальных объектов, так и со стороны Сверх-я. Боязнь этого послужит увеличению собственных садистских импульсов ребенка, нацеливая его на то, чтобы разрушить враждебные ему объекты, являющиеся причинами роста его страхов <…> что конституирует психологический механизм, который, с моей точки зрения, лежит в основании асоциальных и криминальных тенденций индивида[88].
Во многом Кляйн права. Однако структура садистского сознания не исчерпывается одним только негативным отношением к враждебному окружению и борьбы с ним. Садист, конечно, стремится устранить причины страха, которые он испытывает от внешнего, но эти же причины, которые для него конструируют внешнее как объект его желания/неприязни, им же сохраняются. Их потеря или недостача внушает садисту отнюдь не меньший страх, если не ужас, чем их обилие в реальном, с котором у него устанавливаются враждебные связи. Садисту не нужен реальный мир без врагов, мир, которой бы во всем его устраивал, оберегал его «я» и относился к нему с максимальной благожелательностью; такой мир он бы стал разрушать с не меньшей страстью и последовательностью, чем мир враждебных объектов, людей и событий, как это описывает Кляйн. Дело в том, что садист, с моей точки зрения, находится в ситуации гораздо более сложной и двусмысленной, чем даже ее психоаналитическое описание.
Разрушая объектный мир и устраняя его враждебность, садист вынужден, сознательно или нет, сохранять то, что он рушит, то есть препятствовать исчезновению тех самых объектов, которые им подвергаются постоянной негации. Иными словами, он должен сохранять то, что уничтожает, он должен постоянно переходить пределы смерти объекта, чтобы открывать в нем его потенциальную бесконечность. Так получается, что садист — всегда в определенной мере гегельянец, он оснащает смертью предмет или персонаж только лишь для того, чтобы в следующий момент продемонстрировать себе самому ее онтологическую несостоятельность. Садист ведет борьбу не против мира, поставляющего ему объекты желания, он борется не против самих этих объектов и их наличия, он воюет не против существования как такового; то, против чего выступает садистское сознание и против чего направлены его умственные и телесные усилия, является тождеством предмета самому себе, в котором он способен реализовать свою изначально положенную конечность.