[123]. В «Голубой книге» (1935) Михаила Зощенко есть рассказ о физически хилом студенте, которого избивает громила водолаз; оба влюблены в одну и ту же женщину. Хилый студент наделен сильной волей, он терпеливо выносит периодические избиения своего соперника и, в конце концов, его побеждает. Водолаз пасует и отказывается от борьбы за сердце возлюбленной. Дело, понятно, не в физически крепком теле, а в силе духовной и вере в высшую цель. В «Большой дороге» (1950) Ильенкова врач, лечивший двух людей с одинаковой болезнью, после смерти одного из них заключает:
болезнь может быть одна у двух, но один непременно умрет, а другой выздоровеет. Тут дело в субъекте <…> в моральном превосходстве одного перед другим, в целеустремленности человека к большому делу…[124]
Как ребенок или сказочный персонаж, сталинистский человек стремится к пределам, все должно подчиняться его воле, ему все доступно и позволено, в нем заключается способ преодоления реальности, которая ему глубоко враждебна. И воля ему дается для того, чтобы он смог отказаться и не быть в зависимости от окружающей его враждебной реальности. Будучи наделенным такими волевыми способностями, субъект сталинской эпохи следует всем садистским установкам, которые он получил и унаследовал до того, как он открыл себя в качестве субъекта.
Глобальный проект сталинской социоиндустрии, включавшей, конечно, как педологические вопросы, так и методы моделирования детства (привилегированной фазы человеческой жизни), состоял в том, чтобы свести садистскую индивидуальность с тоталитарной субъективностью и построить из этого некую законченную в себе тождественность. Эта последняя, по мысли ее создателей, должна была противостоять процессу собственной деструкции, то есть разрушению от несоответствий, из которых она сама создавалась. Проще говоря, разрушая в себе реальное, от которого этот садототалитарный конструкт так или иначе зависит, он должен был сохранять в себе желаемое, делая его минимально зависимым от реальности. Таким вот способом садист в тоталитарном универсуме оказывался перед задачей, которую не знал ни один другой человеческий психотип: на месте разрушаемой реальности должно создаваться отсутствие, порождающее его желание и замещающее реальность per se. В этом небывалом проекте дети играли важную роль. Во многом именно от них, от построения их бытия зависел успех всего предприятия.
Выше мы отметили разницу детского и взрослого садизма. Добавить можно лишь то, что желание ребенка не испытывает той зависимости от своего объекта, как это происходит у взрослого садиста. У детей эквивалентность между объектом желания и необходимостью им завладеть является другой. Если взрослый, пытаясь завладеть объектом своего желания, борется против реальности, где этот объект находится, то, как оказывается, он борется против его присутствия везде, кроме присутствия в своем бытии. Взрослый ведет борьбу против дополнительной данности этого объекта, которой наделяется последний самим своим нахождением в реальном. У ребенка по-другому. Он хочет удержать реальность объекта своего желания, тем самым удерживая само желание. Первичная задача всегда сводится к овладению желанием, а не самим объектом. Отсюда и его меньшая зависимость от него. Вот эту самую независимость мир субъектов и пытается экспроприировать у детского мира, присвоить ее себе, поставив в зависимость не свое, а детское сознание, в зависимость от того, от чего оно зависимости не знает. И поэтому основные усилия разработанной системы дисциплинарных правил и институтов, где власть размещала детей, были направлены именно на это: сделать детей зависимыми, присвоить детскую независимость себе.
Сталинистская педагогическая машинерия типа Гончаров-Макаренко, да и все остальные, менее авторитетные воспитатели, отрабатывали методы захвата и переработки инфантильного садизма, пытаясь как можно более досконально вникнуть в его природу, понять ее преимущества и заставить их работать на себя. В романе «Педагогическая поэма» (1935), написанный по заказу Горького, друг и наставник беспризорников Антон Макаренко отчитывался о проделанной им работе:
В своем докладе о дисциплине я позволил себе усомниться в правильности общепринятых в то время положений, утверждавших, что наказание воспитывает раба, что необходимо дать полный простор творчеству ребенка, нужно больше всего полагаться на самоорганизацию и самодисциплину. Я позволил себе выставить несомненное для меня утверждение, что, пока не создан коллектив и органы коллектива, пока нет традиций и не воспитаны первичные трудовые и бытовые навыки, воспитатель имеет право и должен не отказываться от принуждения[125].
Последнее оставалось важным элементом нового воспитания. Возможно, имменно поэтому в следующем, 1936 году фильм «Отец и сын» Маргариты Барской, показывающий историю сложных отношений поглощенного работой отца (Л. Свердлин) и сына-подростка, не вышел в прокат и остался лежать на полке. Петр Волков не стремится применить насилие к своему ребенку, даже будучи советским человеком, он не замечает, как его сын постепенно отдаляется от него, и понимания между ними остается все меньше. За эту «несоветскую» ситуацию режиссер Барская была жестко раскритикована, что закончилось ее скорым, в начале июня 1937-го — спустя четыре месяца после известного доклада Сталина о двурушниках[126] — увольнением с киностудии «Союздетфильм», которым тогда руководил Исаак Коган. Мало сомнений в том, что Барская в своей картине спорит с «Революционером» (1917) Евгения Бауэра, где революционный отец (И. Перестиани) во время ареста, прощаясь со своим маленьким сыном Колей, крестит его и обещает вернуться. Спустя годы он возвращается из ссылки и убеждает своего уже взрослого сына-студента продолжать с ним бороться за родину и свободу. В фильме есть эпизод, где отец с сыном гуляют по мосту — знаменитая фотография Сталина, прогуливающегося по набережной в сопровождении наркома НКВД Николая Ежова, будет каким-то удивительным образом напоминать сцену из «Революционера».
Проповедуя насилие, утверждая его неизбежность, споря с противниками и доказывая свою правоту, Макаренко знал, на что шел. Его система — отрядов, дружин, звеньев, групп, заимствованные им из милитаристской практики — дифференцировали колонистов и канализировали их садистскую энергию, которая у них полностью забиралась. Она им больше не принадлежала, хотя сами формы такого присвоения внешне напоминали формы натурального обмена. Их кормят, о них заботятся, из них делают полноценных граждан социалистического государства, и за это воспитанники расплачивались своей приобретенной негативностью, направляемой ими в сторону реального.
Отец и сын. «Революционер» (1917)
Сталин и Ежов
Ненависть, злость, неприязнь к внешнему миру, возникшие и укрепившиеся в беспризорном сознании, которое искало способ стать желаемым, аккумулировались и направлялись педагогическими стратегами против всех тех вещей и событий, с которыми вел войну на уничтожение сам садото-талитарный режим. Один на один или, как часто говорили, «один в окружении врагов», этот социум воевал против предельности и невозможности, которые конституируют присутствие любой реальности, данности и ее онтологической чужести желанию, отрывающему предмет от его границы. Негативность бытия беспризорника, лучше — беспризорного бытия, его негативность как невостребованного желаемого была для режима важной гарантией того, что с ее помощью станет возможным сколько угодно вымещать реальность из своих пределов, делать это без всякого опасения ее полного исчезновения, замещая ее отсутствием и размещая это отсутствие в сознании неизбежного выполнения своего желания.
Сделка советской педагогики с беспризорниками, по сути своей, была сделкой садиста с жертвой, чьи страдания идентифицировались не с действиями самого садиста, на нее направленными, а с тем, что этим действиям препятствовало. Индивидуальное, хаотичное, бытийное, словом все, что принадлежит конкретному «я» и исходит из его первоначальной бессубъектности, устраняется как помехи, лежащие на пути сотворения нового субъекта, смысл которого состоит том, чтобы их преодолеть, забыть, вытеснить, отдать без остатка. Власть заставляла человека (и дети — не исключение) преодолевать свой прошлый опыт как подлинную причину страданий, в процессе чего человек нацеливался на садистскую авторефлексию. Свое страдание он воспринимал как способ от него избавиться, — чем больше страдания, тем ближе избавление, избавление от самого себя. Страдать необходимо для того, чтобы с его помощью уничтожить реальность страдания, реальность, которая остается индивидуальной. При всем этом садототали-тарный субъект не мог страдать в одиночку (такой вид страдания социалистический реализм подвергал осмеянию и запрету). Страдая в одиночку, человек остается в прошлом, оно доминирует над ним, а не он над прошлым; разделяя свое страдание с товарищем, человек вылечивается от прошлого и сам становится его господином.
В «Счастье» (1947) Петра Павленко молодая женщина Аня Ступина, прошедшая немецкий плен, лагерь и принудительные работы, рассказывает районному пропагандисту Алексею Воропаеву о своих злоключениях. Ее прошлое было ужасно, и только здесь она поняла, что в глазах своих земляков она не многим отличается от Сопруновой из Ставрополя, содержавшей публичный дом для немецких офицеров[127].
Ступиной стыдно, она чувствует себя чужой и ненужной своим бывшим товарищам. Но, поведав обо всем Воропаеву и сделав свое прошлое доступным другим, Аня Ступина приобретает новую жизнь:
почти на пороге дома началась ее вторая жизнь в дни войны. Комсомольский организатор проснулся в ней и, наученная лагерным опытом, она распознавала бургомистров и полицейских по неуловимым признакам, и это приводило в бешенство всю ту дрянь, что сейчас выдавала себя за угнетенных