Комическая функция джаза состояла в легкости, игривости, легковесности его музыкальных форм. Смех над джазом — смех над ситуацией, доведенной в «Веселых ребятах» до уровня комического катарсиса. В «Девушке с характером» смешная, «джазовая» ситуация достигается перепутыванием в поезде двух Катей Ивановых, внешне совсем непохожих друг на друга — одна жена командира (Э. Цесарская), другая — работница дальневосточного зверосовхоза (В. Серова). В этой же картине комичен директор мехового ателье товарищ Бобрик (П. Оленев) — фамилия персонажа дублирует его социальный статус, — который, как и дирижер джазового оркестра, не хочет отпускать своих работниц на Дальний Восток.
Любопытная деталь, у всех смешных персонажей большие попы (гротескно большими они уже были у капиталистов в «Межпланетной революции»). Именно таков сапожник Гуров, Никита Соколов в «Члене правительства» и многие другие. Эта легкая топологическая аномалия, очевидно, указывает на более сильную гравитацию тех, над кем мы смеемся, когда смотрим кино. Смеемся мы над ними, добрым, разумеется, смехом, потому что видим и знаем, чего не видят и не знают они. Своим незнанием смешные персонажи пытаются удержать остатки истории, для которой нет уже ни места и ни времени в новом мире, ни тем более субъекта, который мог бы сожалеть о ее исчезновении.
СОБЛАЗНЕННАЯ СУВЕРЕННОСТЬЭссе об обещании
В «Генеалогии Морали» (1887) Ницше говорит следующее:
<…> с помощью нравственности нравов и социальной смирительной рубашки человек был действительно сделан исчислимым. Если <…> мы перенесемся в самый конец этого чудовищного процесса, туда, где дерево поспевает уже плодами, где общество и его нравственность нравов обнаруживают уже нечто такое, для чего они служили просто средством, то наиболее спелым плодом этого дерева предстанет нам суверенный индивид, равный лишь самому себе, вновь преодолевший нравственность нравов, автономный, сверхнравственный индивид <…> короче, человек собственной независимой длительной воли, смеющий обещать, — и в нем гордое, трепещущее во всех мышцах сознание того, что наконец оказалось достигнутым и воплощенным в нем, — сознание собственной мощи и свободы, чувство совершенства человека вообще. Этот вольноотпущенник, действительно смеющий обещать, этот господин над свободной волей, этот суверен — ему ли было не знать того, каким преимуществом обладает он перед всем тем, что не вправе обещать и ручаться за себя, сколько доверия, сколько страха, сколько уважения внушает он — то, другое и третье суть его «заслуга» — и что вместе с этим господством над собою ему по необходимости вменено и господство над обстоятельствами, над природой и всеми неустойчивыми креатурами с так или иначе отшибленной волей?[413]
В этих словах Ницше высказывает свое недоверие по поводу обещающего человека, его силы, воли и устремлений. Истоки последних оказываются сомнительны, силы неуправляемы, воля разрушительна, цели опасны, добродетели, по которым такой человек распознается, и чему, согласно Ницше, учит история, оказываются фальшивыми. Однако, каким бы большим не было недоверие Ницше к человеку, который дает обещание, речь здесь идет о сильном человеке, способном удерживать себя в мире благодаря чувству собственного превосходства над остальными, — не суть важно, насколько это чувство оправдано. Нельзя отрицать тот факт, что среди смертных, да и среди бессмертных, не найдется того, кто никогда ничего и никому не обещал. Любой из нас хотя бы раз в жизни был сильным, хотя бы раз смог почувствовать свое превосходство над другим и предъявить себя в качестве суверенного существа, имеющего право на попрание добродетелей и желание погримасничать перед реальностью, где суверенность и добродетель отнюдь не всегда находятся в равновесии друг с другом.
Как бы то ни было, если мы прислушаемся к словам Ницше и пусть отчасти разделим его опасения относительно обещающего человека, мы сможем убедиться в следующем. Дающий обещание подтверждает свою суверенность, более того — он ее устанавливает над тем, кому обещание дается (над кем-то другим или над самим собой). Обещание устанавливает суверенность в присутствие, которое нам этим обещанием дается; обещая, мы устанавливаем присутствие суверенности. Когда я что-то обещаю другому, я делаю его другим, я восстанавливаю его в другой, ему не принадлежащей реальности, я делаю его реальность своей собственностью, я делаю его объектом моих суверенных претензий. Давая обещание, я совершаю акт насилия над другим, я насилую его субъективность, исчерпывая ее запас в другом и забирая этот запас себе. Мое обещание, данное другому, превращает меня в садиста, в садиста, наделенного нарциссиче-ским соблазном, который стремится сохранить другого как способ востребования своей суверенности. Он, другой, присутствует, ожидая исполнения моего обещания или, наоборот, ожидая того, что мое обещание не исполнится. Обещая, я существую за счет чужого настоящего; я говорю, что будет то-то и то-то, что ожидать следует именно «этого», обещанного мною, и что на самом деле я, обещающий, превращаю свое настоящее в неопределенно отложенное будущее, независимо от того, исполняется ли мое обещание сейчас, исполнится ли оно позже или не исполнится вовсе.
Обещая, я экономлю свое присутствие, я живу в этом своем отложенном будущем, которое становится для другого настоящим; данное мной обещание, подчеркнем это, совершает насилие над расположением реальности (реальности другого и своей собственной), сопротивляющейся моему желанию жить, не растрачивая само реальное. Вдобавок мной овладевает страх перед растратой реального, который сопутствует любому даваемому обещанию; этот страх на самом деле является страхом перед свидетельством собственной суверенности, свидетельством другого в реальном, садистским свидетельством того, что реальное не принадлежит мне полностью и что моя суверенность есть не более чем способ фиктивного контракта моего желания с не принадлежащим мне миром.
Итак, давая другому обещание, я приобретаю свою суверенность. Она для меня становится реальной не иначе как в акте моего насилия над другим, у которого я забираю определенную долю его собственной реальности, которой мне всегда не достает. Иначе говоря, личная суверенность приобретается на основе неполноты или, лучше сказать, онтологической недостаточности моего «я». То, что на самом деле представлено перформативными высказываниями: «я обещаю», «я прошу», «я клянусь» и т. п., давно описанными в лингвистике и являющимися конструктами нашего вербального поведения, так это моя принципиальная необходимость в другом, играющем роль объекта моей выстраиваемой суверенности.
Чем, в этом случае, является моя суверенность с онтологической точки зрения? Чему она отвечает? Правильный ответ таков: суверенность есть способ преодоления границ своего «я», преодоления его неполноты, создания из себя субъекта, который, в противоположность «я», реализуется как некое реальное, но всегда на чужом поле. «Я» не реально, субъект — реален, но он реален только в той степени, в которой находит себе место в присутствии. Он присутствует, но присутствует только тогда, когда говорит, когда его говорение является одновременно его действием, выстраивающим его не как априорную данность, а как принадлежность к присутствию, то есть как способ насилия над ним. Если субъект реален, то он оказывается неминуемо садистским, если он обладает суверенностью, то она имеет природу интенционального насилия. Ему не приходится выбирать; субъект совершает то, что ему поручается совершить онтологической недостаточностью, его травмой первого лица.
Садист всегда рождается из недостатка субъективного, из первичного дефицита реальности, которая свойственна любому «я»; он насилует мир и его объекты, чтобы стать более субъективным, более реальным в присутствии, где его место постоянно находится под угрозой исчезновения. Субъекту угрожает возврат в «я», то есть регресс к онтологической недостаточности, от которой он всеми силами стремится избавиться, всякий раз оправдывая свое насилие сочинительством моральных законов, нравственных норм, изобретением политических режимов и типов культур, где насилие было бы сведено до минимума или запрещено вовсе. Кстати сказать, в этой трогательной и, по-своему, сентиментальной негативности по отношению к насилию, в этой непрекращающейся полифонии голосов, требующей его изгнания из цивилизованных сообществ, его полного культурного поражения, садистская суверенность субъекта, на мой взгляд, приобретает наибольшую целостность. Отрицая насилие во всех его формах, она, эта суверенность, освобождает себе путь к абсолютной диктатуре над тем, что ею же отрицается, она воссоздает отрицаемое в виде самотождественности, для которой у нее отныне не существует препятствий. И если уж об этом зашла речь, то истоки современных пост-тоталитарных диктатур, включая диктатуры, устанавливаемые демократическими режимами, следует, вероятно, искать все в том же страхе перед онтологическим регрессом, как и в борьбе за присвоение присутствия.
Вернемся к нашей теме. Говоря «я обещаю», я оставляю первоначально данное мне языком «я» и превращаюсь в субъект, у которого, строго говоря, никакого «я» нет, а есть (или может быть) неопределенное количество его символических заместителей («я гражданин», «я муж», «я любовник», «я автор», «я читатель» и т. п.). Поэтому суверенность любого субъекта, а другой суверенности, помимо субъективной, у нас нет, состоит из множества символических или, как сказал бы Жак Лакан, «маленьких “я”», имеющих разный онтологический коэффициент и создающих реальность инаковости во мне. Будучи суверенным, я остаюсь постоянно инаковым; это означает, что я пребываю в постоянном соблазне приобретения дополнительной реальности, большего онтологического коэффициента, маркирующего мое присутствие в мире. Хотя бы лишь отчасти расставшись со своим «я», субъект представляет разомкнутую сингурярность, которая то и дело выскакивает за свои пределы, переделывается, надстраивается, меняется и которая не может закончиться. Эта сингулярность никогда не может прийти к своему тотальному финалу, то есть полностью идентифицировать себя с присутствием. В этой открытости субъекта заключается его невозможность сбыться, быть до конца реальным; другими словами, окончательно преодолеть свою изначальную «я-данность».