Знак всегда указывает на присутствие ирреального, путь от знака к референту всегда есть редукция присутствия к ирреальному объекту, к пространству тотального господства, где ирреальное мутируется в представление о существующем как действительно сущем, как о нечто реально наличествующем. При этом природа любого знака состоит в том, чтобы уничтожить ирреальность ирреального, растворить ирреальное в данности присутствия, за которым ничего нет.
Для Сорокина роль такого фальсификатора письма играет язык-надзиратель, он стирает оппозицию между актным и фекальным, чтобы уничтожить отсутствие как единственное место акта письма и заместить его глобальной ирреализацией представления — представление о присутствии становится единственной реальностью сознания. Такое сознание нуждается в контроле, оно не в состоянии жить за пределами контролируемой территории, ему становится необходима конституция контроля, поскольку без представления о присутствии такое сознание умирает, оно умирает без постоянной ирреализации своего представления, но тогда, чтобы отсрочить эту смерть, инстинкт жизни требует впустить сознание в зону дисциплины и контроля, и язык-надзиратель соглашается. Этим он знаменует свою полную победу.
Сознание, введенное в классическую дискурсию путем ирреализации представления о присутствии, начинает грандиозную работу no фальсификации письма: разворачивается система фигур, призванных стандартизировать движение ассоциаций, иллюзий, фантазмов, ощущений, порожденных самой литературой. Фиксируются любые аномалии, возникающие при производстве текста, и могущие причинить вред режиму ирреального; но, так или иначе, представление должно заместить существование, в этом заключается основная стратегия фальсифицирующей деятельности сознания. Поэтому стирается всякое различие между актным характером письма и текстом, на сцену выводится различие в чистом виде. Различающее сегменты текста в конечном счете превращается в текст самих сегментов.
Такое различие ничего не различает, оно лишь указывает на факт безграничности текстового пространства. Текст без границ, текст с осанкой бесконечности, текст без телесных трансформаций, где функция тела передана сличенному/сличающему различию, есть тот текст-властитель, по отношению к которому всякий язык является только модусом его присутствия. Таким образом, на сцене текстуальности происходит еще одна примечательная трансформация: различие, которое должно различать, не различает, а идентифицирует, оно идентифицирует все различающееся, идентифицируется все то, что должно быть различено. Текст-властитель знает и оперирует только идентифицирующим различием и/или различающей идентичностью, вернее даже сказать, он сам структурируется то как первое, то как второе, то как одновременность первого и второго, результатом чего является полное изгнание письма из области литературы.
На мой взгляд, если у Сорокина и существует некое подобие экзистенциальной проблематики, то она может быть сведена к следующему вопросу: что такое пишущий? каково его место в универсальном пространстве текста? Правда, мы едва ли сможем отыскать ответ на этот вопрос в самих сорокинских работах, так как для писателя ответить на подобный вопрос означало бы продолжать работу по умножению и распространению господства классической дискурсии. Сорокина такая перспектива не устраивает. Проблему пишущего писатель не исследует как проблему экзистенции; пишущий не находится в модусе экзистенциального, поскольку в сорокинской литературе пишущий не может быть подвержен редукции и текстуальным трансформациям. Пишущий, с точки зрения Сорокина, означает трансцендентальное отсутствие, где нет различения между различием и идентификацией, нет внешней среды и подавляющей полноты дискурса.
На фоне классического письма пишущий испытывает постоянное насилие, он превращается в эякулированный продукт собственного производства — самая концовка «Романа», минимумом его существования является максимальная растрата энергии письма на то, чтобы скрыть свое нелегальное существование в тексте, свое неминуемое отчуждение от природы самого письма.
Сорокинские мотивы можно найти в современной французской прозе, например, в романе Элен Сиксу «La» (1976), где процесс письма сравнивается с сексом: авторучка — пенис, бумага — влагалище, чернила замещают сперму, появление чернил на бумаге — презентация акта письма — эякуляция. Чтобы достичь оргазма, нужно писать не останавливаясь, такое влагалище невозможно насладить, поток такой спермы не может закончиться, но половой акт между авторучкой и бумагой порождает только текст, рождение текста означает смерть предков, оргазм становится не «маленькой», а глобальной смертью, с точки зрения которой насыщение спермой вечно. При этом такого рода аналогии, которые хороши для школьников в пубертатном периоде — оцененные постструктуралистскими cafe-революционерами — у Сорокина не работают. Если Сиксу стремится найти телесные основания жизни текста, то стратегия Сорокина направлена совсем на другое. Он исключает тело из поля письма, пишущий в сорокинском универсуме не идентифицируется с телом (или: со своим телом), так как тело подвержено процессу фекализации, оно в лучшем случае является сварочным швом, о котором писал Кочергин, господствующего дискурса — местом встречи языка-надзирателя с текстом-властителем.
Их встреча имеет место на поверхности тела, происходит как телесное событие, означающее безграничную власть закона тождества. Благодаря такой встрече субстанция тела ритуализирует значение, знак более не принадлежит истории, он не является инстанцией различения, функция знака теперь заключается в том, чтобы постоянно указывать на ритуальную чистоту ирреального, представление о котором должно быть тождественно практике самого письма. В такой практике письмо различает только тождество своего действия и присутствие текста, а различение этого тождества превращается в модус существования письма как такового, акт письма выглядит как ритуальный инцест, запрет на который остается фиктивным: фикцию такого запрета всегда выдавала и продолжает выдавать литература как особый вид подчинения.
В любом случае, письмо становится ритуальным фетишем, которое приносится в жертву тексту-властителю, признающему и неукоснительно следующему единственному принципу — принципу тождественности письма и тела, такому принципу, который работает для того, чтобы ритуальная история представления ирреального оставалась вечной. Классический тип письма знает только письмо жертвенное, инцестуозное. Жертвенность письма заключается именно в различении тождества, поглощающее актный характер подлинной природы письма и фабрикующее бесконечные сериии различий, которые, в строгом смысле слова, не различают и не идентифицируют, а всего лишь имитируют различия: внутри инцестуозного письма различие и тождество не стоят в оппозиции друг другу, их противостояние на уровне онтологических пластов, в противоположность тому, что думает современная постструктуралистская критика, является великим обманом, гегелевским трюком, искушающим метафизический мозг принимать представление о присутствии ирреального как существующее.
Письмо — это жертва, оно структурировано как приношение жертвы, его жертвенный характер есть необходимое условие, при котором дискурсия сохраняет свое господство над телом пишущего. Чтобы затребовать жертву письма, его самого как жертву, — так как письмо не может жертвовать ничем иным кроме самое себя, — нужно создать такой режим, в котором различие и тождество могли бы симулировать взаимную противоположность, обеспечивая инстанции знака медиальный статус. Знак вводит различие в структуру тождественностей. Функция знака заключается в указывании на то, что различие существует: знак репрезентирует различие, облучая его присутствие светом ирреального, но именно благодаря такому облучению знак скрывает от нас нечто более существенное, чем презентация различия, а именно то, как различие происходит. В референциальном пространстве, являющемся единственной областью проживания классического дискурса, это «как» заменяется на «что», представлению подлежит объект различия, но не сама операция по различению.
Операция по различению скрыта, точнее, ее просто не существует, вместо этого на сцену письма выступает симулякр такой операции, ведущий борьбу с актом письма на уровне объектов. Задача симулякра состоит в объективации и поставке письму предметов для производства различий, предметов, которые, так сказать, трансцендентально тождественны друг другу. Такие предметы не подлежат ни негации, ни позитивному анализу, их трансцендентальная тождественность также не носит ни исторического, ни текстуального характера, она основана на игре различий, на игре в различие. Другими словами, трансцендентальное тождество, на поверхности которого работает инцестуозное письмо, есть территория фабрикации системы различий, территория теологического производства значений, обеспечивающих тексту божественную недосягаемость.
В строгом смысле слова, текст не является ни системой тождества, ни распространением различий, галактикой текста является постоянная возможность предоставлять различию и значению мимикрировать отношение тождества между ними. Поэтому жертва письма содержится еще и в его топосе, дискурс классического письма всегда находится в месте мимикрии отношения тождества между различием и значением, такое письмо оказывается жертвой симулякра тождественности и, по сути дела, жертвой игры в различие, за которым не стоит ничего, кроме страха симулякра перед разоблачением.
Но именно такой страх заставляет симулякр трудиться над бесконечной конституцией жертвенной природы письма. И все же, почему письмо жертвует именно собой? почему оно неотчуждаемо от собственной жертвы? в чем состоит онтологический характер жертвенности письма? Попробуем подойти к вопросу иначе. Пьер Клоссовски, первым использовавший слово «симулякр» в качестве концепта, говорил о симулякре как о некой структуре, призванной увеличить энтропию смысла и нарушить его статичное состояние. Идея Клоссовски вкратце заключается в том, что работа симулякра первична по отношению к смыслу, она модулирует инвариант присутствия смысла, его положение в системе других смыслов, среди которых вещество любого сингулярного смысла рассеивается по всему полю смыслообразования, становится практически невидимым и значительно менее уязвимым.