Интимная жизнь наших предков — страница 22 из 83

Донна Клара Евгения продолжала бок о бок с двумя бандитами сражаться против королевских солдат. Многие считали, что она стала любовницей Оливареса, но не могли объяснить, почему безжалостная Арканджела не только не ревновала, но и по-прежнему всюду появлялась вместе с ней.

В конце концов после пяти лет партизанской войны вице-король убедил суверена послать против повстанцев настоящую армию. Гонсало Оливарес был захвачен и казнен. Его отрубленная голова несколько месяцев торчала на пике у городских ворот Альбеса, все имущество семьи было конфисковано, дом сожжен, и только Арканджеле с детьми удалось бежать на Корсику. Донне Кларе Евгении, захваченной вместе с Гонсало, предстояло разделить его участь: разве что ее, как дворянку, обезглавили бы не прилюдно, на площади, а под покровом ночи во дворе тюрьмы. Но легенда о ней, разлетевшись по стране, достигла ушей короля. Тот потребовал заковать Клару Евгению в цепи и доставить в столицу, где, по слухам, эта дама в разговоре с монархом столь красноречиво описала обязанности феодала по отношению даже к наиболее бедным своим вассалам, что король отменил смертный приговор, заменив его четырьмя годами заключения в крепости Казале, предназначенной для содержания дворян и высокопоставленных военных.

В Ордале донна Клара Евгения вернулась совершенно седой. Дон Джероламо к тому времени скончался от разбитого сердца, и главой семейства стал его первенец, Джованни Элиа. К большому разочарованию крестьян, он приветствовал мать с распростертыми объятиями и предложил проводить ее домой. Но благородная дама предпочла воссоединиться с дочерьми в монастыре, где и оставалась несколько следующих лет. Потом она попросила у сына часть своего приданого, села на коня и направилась к берегу. Собиралась ли она вернуться в Испанию? Может, плыть на Корсику? Или воссоединиться с беглыми мятежниками в Париже, центре Просвещения? Никто в семье с тех пор о ней не слышал.

Много лет спустя сам Джованни Элиа, вдохновленный идеями французских философов и революционеров, будучи дворянином, участвовал в антифеодальных волнениях 1796 года и погиб в бою. Детей у него не было, поэтому титул перешел к его брату, дону Мартино.

18

Первым из предков, чей портрет донна Ада хранила еще и в виде фотографии, а не только картины маслом, был ее дед Диего, который родился в Ордале в 1832 году и женился на местной дворянке, Виоланте де Сустис.

На университетских лекциях, посвященных портрету, профессор объяснял Аде, что до изобретения фотографии возможность увековечить свой образ для потомков была привилегией людей богатых и могущественных. Но относительно низкая стоимость дагеротипов распространила ее сперва на буржуазию, а затем постепенно и на более скромные сословия. С наступлением нового века даже крестьянские пары могли себе позволить заскочить в фотостудию по случаю свадьбы, чтобы запечатлеться в праздничном наряде на фоне нарисованного пейзажа. Некоторые из первых фотопортретов были настоящими произведениями искусства, говорил профессор, выводя на экран работы Надара, Чарльза Доджсона и Джулии Маргарет Кэмерон, которую Ада так полюбила в Англии. Они требовали чувства композиции, выстроенного света, психологического понимания изображаемого объекта. Техника съемки с длинной выдержкой и печать при помощи экспериментальных химикатов были недоступны любителям: этим должны были заниматься если не художники, то, по крайней мере, серьезные ученые-профессионалы. Не случайно первые известные фотопортреты сделал в Америке около 1840 года весьма многогранный персонаж, Джон Уильям Дрейпер, химик, врач, астроном, историк и философ, помогавший Морзе создавать телеграфную азбуку. Пока во Франции Луи Дагер экспериментировал с первыми фотографиями зданий и неодушевленных предметов на длинной выдержке, Дрейперу удалось получить портрет своей сестры, Дороти Кэтрин. Позирование длилось «всего» от 65 до 90 секунд. Но больше всего в этой истории Аду поразило то, что Дрейпер первым сфотографировал поверхность Луны с высоким разрешением. Она еще долго держала на рабочем столе собственноручно напечатанные и оформленные в одну рамку суровое лицо Дороти Кэтрин в викторианском капоре с ниткой искусственных цветов и добродушный округлый лик ночного светила.

Донна Ада, в свою очередь, держала на инкрустированном столике в гостиной переплетенный в кожу семейный фотоальбом. Снимки старшего поколения Ферреллов были немногочисленны, куда чаще встречались их дети, снятые в разном возрасте, в студии и на свежем воздухе, одни или в компании друзей и кузенов во время весенних и летних пикников. Наряду с господами частенько увековечивали и слуг – наглядная демонстрация демократичности фотоискусства. Из этих кадров можно было сделать вывод, что к середине XIX века образ жизни Ферреллов стал менее строгим: достаточно сказать, что они переехали в город, посещали театр и балы-маскарады, гуляли по усаженным деревьями бульварам, летом слушали музыку у фонтана в городском саду. Возможно, как предполагали Ада и Лауретта, какие-то из их браков теперь случались по причине, как тогда говорили, «взаимной склонности», после непродолжительного ухаживания (хотя о запретной любви, пламенной страсти, побеге из дома или похищении невесты речь, разумеется, не шла).

У прадедушки Феррандо было много братьев и сестер, а вот бабушка Ада так и осталась единственным ребенком из-за таинственной болезни, которая унесла ее мать вскоре после родов. Возможно, именно поэтому она с детства купалась во всеобщем внимании и много фотографировалась. Девочкой донна Ада была некрасивой, худой, с глубоко посаженными подслеповатыми глазами; девушкой рядилась в пестрые платья и шляпы невероятных размеров, украшенные цветами, искусственными фруктами, а иногда и чучелами птиц, что вызывало у ее внучек приступы гомерического хохота.

В альбоме была фотография, сделанная примерно за год до свадьбы с Гаддо Бертраном. Ада Феррелл выглядела на ней гораздо моложе своих семнадцати: смущенная, не знающая, куда деть руки, девушка-подросток с только начавшей расти грудью, одетая в платье с завышенной талией. Ее кузина Долорес говорила, что, увидев эту фотографию, приезжий вдовец и влюбился в тогда еще незнакомую ему девушку.

Следующие страницы альбома были сплошь заполнены снимками дедушки Гаддо. Вот он в день свадьбы: усач шестидесяти одного года от роду, с самодовольным видом обнимающий молодую жену. Вот за рулем только что купленной машины, на коне возле недавно построенного загородного дома, вот склонился над сидящей в кресле с маленьким Диего на коленях женой, словно пытаясь защитить, – больше похож на деда, чем на отца ребенка. Дальше более современные и более непринужденные сюжеты: родители с Диего и Санчей, склонившиеся над колыбелью Консуэло, донна Ада с Инес в день крещения… Были и снимки трех умерших детей, безмятежно, будто спящие, лежащих в своих колыбельках среди цветов. А вот портрета дедушки Гаддо на смертном одре, какие часто делали в те дни, не было, как и детских фотографий Танкреди.

«Это альбом семейства Феррелл, – резко заявляла бабушка Ада. – Попросите дядю показать вам фотографии Бертранов, которые он привез из Флоренции. Они у него в спальне, в ящике комода».

Но дядя ни за что не соглашался открыть ящик. После долгих уговоров Аде и Лауретте удалось заставить его достать хотя бы одну выцветшую карточку с изображением матери, тогда еще девочки, среди сестер, потом другую, уже замужней дамы, рядом с неузнаваемым без усов серьезным сорокалетним Гаддо в старомодной шляпе. Попавшиеся под руку фотографии близнецов дядя Тан быстро спрятал, словно видеть их ему было слишком больно – настолько, что племянницы не посмели настаивать на том, чтобы получше их рассмотреть. А портретов маслом с Бертранов не писали – или, может, они остались во Флоренции, в доме отца дедушки Гаддо, который позже был продан.

19

Через несколько дней после отъезда Джулиано Аде позвонил Лео.

– Как дела? Узнал от Лауретты о твоем приезде. Как насчет съездить со мной в субботу в деревню? Чечилия хочет тебе кое-что показать.

Ада, вне себя от любопытства, тотчас же согласилась. В субботу в девять утра Лео заехал за ней на своей «рено-5», которую не менял уже двенадцать лет. Всю поездку, сидя рядом и разглядывая его профиль, Ада удивлялась: до чего же странно, что человек, столь небрежно относящийся к своей внешности, пользуется таким успехом у женщин! И речь ведь не только о старой колымаге: это касалось и одежды – не выбранного стиля в целом, а скорее небрежности, случайности этого выбора. Даже волосы у Лео всегда были или длинными и неопрятными, или слишком короткими, потому что он редко вспоминал, что неплохо бы сходить к парикмахеру, и считал, что, если состричь их под ноль, они будут отрастать дольше. Зато он всегда выглядел подтянутым, мускулистым. А эти широко распахнутые глаза, строгий прямой нос, легкий румянец чисто выбритого лица без единой морщинки… Ада, с нежностью вспомнив, что в период их детской влюбленности щеки ее Патрокла еще были гладкими и пухлыми, как у младенца, почувствовала желание немедленно коснуться их губами и проверить, не осталось ли следов былой гладкости; желание воскликнуть «Притормози» и, как только машина остановится, откинуть сиденья, обнять его, раздеть, затянуть на себя, попробовать, каково это – заниматься с ним любовью, познать то, чего она в прошлом по незрелости или неопытности не могла и желать и что с тех пор познало так много других женщин. И в то же время Ада чувствовала себя виноватой – перед Чечилией, да и перед самим Лео: какое она имеет право бередить ему душу воспоминаниями о прошлом, таком далеком, что сейчас кажется другой геологической эпохой? Тем более что эта идея происходила скорее от любопытства, чем от физического желания. «Какая же ерунда лезет в голову!» – подумала она смущенно. К счастью, Лео не умел читать мысли. Особенно те, самые ехидные, зудевшие: «А вот Дария и думать бы не стала».

Но она, Ада, – не Дария, а потому заставила себя удержаться и не класть руку ему на колено, чтобы обратить его внимание на пасущуюся в поле кобылу с новорожденным жеребенком. Лео вел машину, полностью сосредоточившись на дороге и не отвлекаясь на давно знакомый ему сельский пейзаж: свежую пшеничную стерню, сгрудившихся в тени одинокого дерева овец, тонущий в пурпурно-синей дымке горизонт.