Интимная жизнь наших предков — страница 46 из 83

В конце концов я почти смирилась с мыслью, что «так со всеми случается». Но когда в гости приходят Урсула с мужем, которому нет еще тридцати и который выглядит образцом приличия, я не могу поверить, что они тоже занимаются всей этой грязью. Самое большее, что я могу себе представить, – глубокий поцелуй. Впрочем, Урсула уже ждет ребенка и очень этим гордится.

Гувернантка детей Гаддо спросила его в письме, когда ей привезти их в Донору. Он солгал, что дом еще не готов. Я знаю, это потому, что он хочет провести еще немного времени наедине со мной. Но как долго?


Донора, 18 февраля 1909 года

Тоска поняла, что я жду ребенка. С недавнего времени она стала проверять мое нижнее белье и как-то странно поглядывать, помогая мне принимать ванну. Мои чувства совсем притупились, и я сама не сразу поняла, что что-то изменилось, а бессонницу и тошноту объясняла отвращением к тому, что называют «супружеским долгом».

Когда на первый этаж с обычным визитом зашел доктор, Тоска позвала его ко мне, и он сейчас же поднялся. Потом снова спустился к маме, чтобы сообщить ей приятную новость. Но она вовсе не обрадовалась, а еще два дня плакала, и я никак не могу понять почему. Доктор успокоил ее, сказав, что я в полнейшем здравии и никакой опасности для ребенка нет. Да и какая тут может быть опасность? Здоровье никогда меня не беспокоило.

Гаддо на седьмом небе. Я надеялась, что мое тело, распухшее от беременности, отвратит его от меня или хотя бы даст некоторую отсрочку, но не тут-то было: каждую ночь он исследует мои глубины с еще большим напором, чем раньше, а в течение дня заставляет ходить взад-вперед перед зеркалами без одежды, радуясь моему растущему животу и отвратительно отяжелевшим грудям. Я плачу, а он говорит, чтобы я не строила из себя оскорбленную невинность. Он любит меня мучить: так, например, заявил, что, когда мы снова поедем кататься в нашем ландо по центральной аллее парка, он поднимет крышу, заставит меня раздеться и прикажет всю прогулку оставаться голой. «Что тут беспокоиться? – говорит. – На улице не слишком холодно, а снаружи тебя все равно никто не увидит». – «Но зачем?» – спрашиваю я сквозь слезы. «Потому что мне это нравится!»


– Какая одержимость! Вот ведь маньяк! Кто бы мог подумать, что мой прадед был таким? – возмущенно воскликнула Джиневра. – Я думала, в то время мужья сами не раздевались и жену не раздевали, а любовью занимались в темноте, с головой накрывшись одеялом. Сказать по правде, я где-то читала, что женские ночные рубашки тогда делали с отверстием спереди, чтобы их не нужно было задирать, и вышивали на них: «Я делаю это не для удовольствия, а ради промысла Божия».

– Ну, видимо, так было не у всех, – пожала плечами Ада. – Хотя я тоже не думала о дедушке Гаддо как о мужчине с такими извращенными эротическими фантазиями. Судя по рассказам дяди Тана, он был человеком простым и суровым. Но если задуматься, одно другому не мешает, и его можно понять. Бедная бабушка Ада! Он обращался с ней так же, как раньше (да, вероятно, и впоследствии) с проститутками. Уверена, он и с первой женой себя так вел. Сестер у него не было, так откуда ему было знать, что привязанность к юной женщине бывает нежной и уважительной, что любовь можно проявлять и другими способами? До сорока лет оставаясь холостяком (хотя, конечно, ни о каком целомудрии речь здесь не шла), он, вероятно, за время своих поездок посетил половину борделей Европы и всему, что знал о сексе, научился там. Да и сам факт регулярных подарков, драгоценностей в виде компенсации говорит о привычке платить за любовь. Бедная бабушка Ада! А ведь она уверяла нас, что очень его любила!

– Только не обвиняй меня во лжи, Адита! Так случилось, что я полюбила его, но гораздо позже, вот увидишь. В глубине души Гаддо тоже любил меня и по-своему уважал. Он ни разу не позволил себе меня ударить.

– Еще не хватало!

– А вот Урсуле приходилось носить платья с длинными рукавами и шарфы, чтобы скрыть синяки. Она как-то сказала мне: «Нужно терпеть, так ведь со всеми случается». Но о своей жизни я ей никогда ничего не рассказывала.


Донора, 7 марта 1909 года

Мама продолжает принимать эти немецкие лекарства (на бутылке написано «Сальварсан»), но улучшения больше нет. Она горит в лихорадке, потеет так, что простыни все время мокрые, у нее выпадают зубы. Доктор теперь не излучает оптимизм: я слышала, как в споре с тетей Эльвирой он обиженно заявил: «Нужно было сразу отвезти ее в клинику французских болезней», – но что означают эти слова, я не знаю.

– Я, кстати, тоже, – заметилаДжиневра. – А ты, тетя Адита?

– Так вот, значит, какой секрет ты хотела сохранить, бабушка: что твоя мать умерла от позорной болезни, сифилиса, или «люэса», как его тогда называли. Отцовский подарочек, как говорила тетя Эльвира.

– Поверить не могу, – пробормотала Джиневра. – Сифилис. Не знала, что от него умирают.

– Такое случалось, пока не изобрели пенициллин. Да и сейчас стоит быть с этим поосторожнее, тебе разве не рассказывали на курсах секспросвета?

– Конечно, рассказывали! Расслабься, тетя Адита, у меня в сумочке всегда есть пачка презервативов.

– Нашли что обсудить, бесстыдницы! В Адите я никогда не сомневалась, но ты, Джиневра, еще совсем ребенок!

– Мне уже девятнадцать, бабушка, на год больше, чем тебе, когда ты вышла замуж. И мне ни капельки не стыдно.

– Хотя должно бы! К сожалению, я никак не могу повлиять на твое поведение. А вот мне было очень стыдно, и, когда в конце апреля мама умерла, мы немедленно закрыли гроб, чтобы родственники не заметили, как она изменилась. Это предложила тетя Эльвира, и отец с ней согласился. Но все знали, какое зло ее убило. Мы похоронили маму в Ордале, в фамильном склепе семейства Феррелл. Гаддо был великолепен: он скорбел по ней вместе со мной и Тоской, утешал меня и с уверенным видом стоял рядом, пока я принимала соболезнования, не обращая внимания на досужие пересуды. Оплатил все расходы на похороны и заказал для меня портнихе целый шкаф очень элегантных черных платьев – словно знал, что мне надолго придется облачиться в траур. Наша удача закончилась.


Донора, 2 мая 1909 года

Мы едва успели вернуться с похорон, как пришла телеграмма из Флоренции, от свояченицы Гаддо, Малинверни: «Произошло несчастье. Близнецы серьезно пострадали. Приезжай». Гаддо совершенно обезумел от горя, даже мои объятия не могли его утешить. С первым же паромом мой муж отбыл в Ливорно. Не смея и думать, что он найдет по прибытии, я заказала двенадцать месс за здравие еще незнакомых мне пасынка и падчерицы.

Через четыре дня я получила письмо. Мне не хватает мужества полностью его переписать. Вот вкратце то, что говорится о несчастном случае: дети Гаддо в сопровождении гувернантки решили прогуляться по набережной, когда к берегу подплыла яхта их друзей, которые пригласили близнецов выпить чаю и послушать музыку. Те поднялись на борт и приняли участие в пирушке. Но в это время по реке спускался плот, груженный песком. Он потерял управление и врезался в яхту, та сразу же перевернулась, и плывшие на ней оказались в воде. С других лодок и с берега в воду полетели спасательные круги, и всех выживших вытащили на сушу. Но обоих Бертранов среди них не было – видимо, оказавшись под плотом, они ударились головой и утонули, исчезли без следа.

Промокшая насквозь гувернантка и матросы с речных судов искали детей всю ночь. Нашли их только перед рассветом, в крошечной заводи, поросшей тростником, – без сознания, с разбитыми головами – и отнесли в ближайшую хижину. Матросы побежали за помощью, а гувернантка осталась с близнецами и попыталась вернуть их к жизни. По ее словам, мальчик вскоре открыл глаза, но его сестра оставалась недвижима. Она так и не пришла в сознание, и, когда утром обоих принесли домой, Клоринда уже умерла. Тетка Малинверни сжалилась над Гаддо, ей не хотелось наносить ему столь тяжелый удар, отнимая всякую надежду, поэтому в телеграмме она написала «серьезно пострадали». Но к приезду отца дочь, его любимица, уже лежала в гробу.

Гаддо совершенно раздавлен. Он не может себе простить, что не позволил детям приехать в Донору раньше. «С нами они были бы в безопасности, – пишет он, – и никогда не поднялись бы на борт той проклятой яхты. Это моя вина, это я убил собственную дочь».

Мне нужно найти способ убедить его, что никто не властен над судьбой, и напомнить, что вскоре у нас появится другой ребенок, который, возможно, сможет заменить потерянного.

Мальчику уже лучше, пишет Гаддо. Он пока не может говорить, так как эмоции еще слишком сильны, и не узнает отца. Гаддо тоже с трудом узнал сына: они не виделись почти год, пишет он, и тот очень повзрослел. К тому же лицо сильно опухло от ран, голова забинтована, а глаза полуприкрыты. Гаддо с восхищением пишет, что гувернантка по собственной инициативе, не доверяя семейному врачу, с самого начала вызвала к мальчику всемирно известного немецкого доктора (чудовищно дорогого, конечно), находившегося в то время во Флоренции. Тот сказал, что Танкреди пока нельзя перевозить, хотя опасности для жизни нет. Мальчик приедет в Донору вместе с гувернанткой, как только поправится. Сам Гаддо возвращается завтра, после похорон. Я собираюсь встретить его в порту.


Донора, 15 мая 1909 года

Гаддо вернулся и снова приступил к работе. Вне дома он выглядит так же, как всегда. Впрочем, со мной он тоже ведет себя по-прежнему, что ночью, что днем, но мрачен и больше не смеется над моим страхом и отвращением. Я изменилась, я пытаюсь заставить себя собраться с силами и перестать сопротивляться. Мне хотелось бы утешить его, пусть даже ценой принятия того, что… нет, хватит! Не хочу больше жаловаться на мужа.

Я предложила: если родится дочь, давай назовем ее Клориндой. Он даже в лице переменился: «Ни за что! Только не это несчастливое, проклятое имя! Да и Танкреди не сможет этого принять».