При рождении мой герой был лапифкой по имени Καινίς (в латинском варианте Кенида), очень красивой девушкой («Славилась дивной красой… краше всех дев фессалийских…»[107] – пишет Овидий), которая, несмотря на предложения многочисленных женихов, никак не хотела выходить замуж. Однажды она гуляла в одиночестве по берегу моря, где ее увидел бог Посейдон (он же Нептун). Влюбившись в нее (так греки эвфемистически описывают безудержное желание полового сношения), Нептун вышел из воды и, поскольку она его не захотела, взял Кениду силой. В мифологии полно изнасилованных богами смертных женщин, которые впоследствии оправдывают этот поступок, – но не Кенида. Ее насильник, в свою очередь, тоже ведет себя довольно необычно, как будто считает, что она оказала ему большую честь. Кажется даже, что он чувствует себя виноватым и хочет как-то скомпенсировать содеянное, потому что говорит: «Проси у меня все, что захочешь, выбирай – и получишь».
А она отвечает: «Оскорбление, которое ты мне нанес, настолько серьезно, что заставляет меня просить наибольшего дара: чтобы никто никогда не смог обойтись со мной подобным образом. Сделай так, чтобы я перестала быть женщиной, лучшего я пожелать не могу». Нептун удовлетворил ее просьбу, в мгновение ока превратив в доблестного воина и к тому же наделив неуязвимостью.
В принципе, этой метаморфозы уже было бы достаточно: дальше мы могли бы сделать отсылку к феминизму, задаться вопросом, действительно ли быть женщиной хуже, чем мужчиной, или у женщин есть свои преимущества, если мужчины и все общество уважают их права.
Однако история на этом не кончается. Кенида, ставшая Кенеем, обошла всю Фессалию. Ее все знали и все восхищались, хотя, разумеется, понимали, что в прошлом она была девушкой. Но когда она встала на сторону лапифов в битве с кентаврами, один из противников, Латрей, несмотря на то (или именно потому) что сражалась она храбро, стал оскорблять юношу/девушку, говоря: «Я не стану с этим мириться, для меня ты навсегда останешься Кенидой. Забыла, кем ты родилась и какую цену заплатила, чтобы стать (или, точнее, казаться) мужчиной? Вспомни: ты ведь была женщиной, причем изнасилованной. Так что бери веретено и корзинку, садись прясть, а войну оставь мужчинам».
Это высказывание тоже кажется мне очень актуальным: например, когда мы садимся за руль и какому-нибудь наглецу не хватает смелости нас обогнать, он кричит в окно: «Иди лучше вязать носки!»
Только вот быть неуязвимым означает всего лишь, что тебя не могут ранить мечом или копьем. Но ты по-прежнему можешь задохнуться. Поэтому кентавры, объединившись против Кенея, завалили его таким количеством вырванных с корнем деревьев, что буквально похоронили, и герой умер от удушья. Его метаморфоза уже случилась, но Овидию этого мало: из-под завала вылетает невиданная птица с большими алыми крыльями. Конец истории? Тоже нет. Птица, очевидно, символизирует душу, а тело несчастного Кенея под горой древесных стволов снова меняет пол, и, когда товарищи приходят его хоронить, они находят девичий труп. Эту версию повторяет Вергилий, который заставляет Энея помимо отвергнутой Дидоны встретить в Аиде и бедняжку Кениду, после смерти снова ставшую женщиной.
По-моему, этот миф совершенно нелогичен: это как если бы Филемон и Бавкида[108], превращенные в деревья, потом стали бы, не знаю, двумя пингвинами, потом двумя облаками и, наконец, снова людьми, мужем и женой. Если есть правила, пусть даже воображаемые, им нужно следовать. Почему только в нашем конкретном случае метаморфоза обратима? Почему, стоит женщине преодолеть слабость собственного тела, как ее тут же снова загоняют в те же рамки?
Закончив читать, Ада не смогла сдержать улыбки. «Молодец Франческа, – подумала она. – Точна, дотошна и боевита – вполне заслуживает отличной оценки. Уж во всяком случае мифы она прочла внимательно. Я вот в кембриджском докладе тоже говорила о спуске Энея в Аид, но совершенно не обратила внимания на присутствие рядом с Дидоной Кениды. А ведь это наверняка помогло бы мне развить мысль о молчании женщин».
Она уже собиралась сунуть листок обратно в папку, как услышала стук в дверь. Это была Лукреция.
– Мама спрашивает, не нужно ли тебе чего. Как Армеллина?
– Так же. Сейчас как раз уснула.
– А ты все работаешь? Не устала?
– Как раз закончила читать одну забавную вещичку. Мои студентки иногда такое придумывают…
– Например?
– Официальный протест против некоторых мифов: справедливо ли, что женщина, превратившись в мужчину и прожив мужчиной всю жизнь, после смерти снова должна вернуть себе женский облик? А отчасти даже и птичий?
– Ну, это же все выдумки, – без особого интереса заметила Лукреция. – Кого волнует, справедливы они или нет?
– Танкреди бы это вряд ли понравилось. – Голос Армеллины, которая, видимо, уже несколько минут как проснулась и теперь внимательно слушала разговор, застал обеих врасплох. – И мне, кстати, тоже не нравится.
5
После обеда зашел адвокат Лунетте с хорошими новостями: Джакомо Досси и доктору Креспи больше нет нужды искать прошлые завещания – нотариус Олдани, с которым он проконсультировался, сообщил, что у него хранятся четыре варианта, самый старый из которых датирован 1960 годом, и во всех указаны более-менее идентичные условия, различие лишь в незначительных деталях. Все оформлено по закону, и он готов предоставить архивные копии, а при необходимости – дать показания и предъявить оригиналы. Относительно же последнего завещания нотариус уточнил, что подписал его вовсе не умирающий старик на больничной койке, в ясности ума которого могли бы возникнуть сомнения: прошлой весной доктор Бертран сам пришел к нему в контору в сопровождении двух свидетелей. Он много шутил с секретаршей, предлагал присутствующим сигары, говорил о футболе, даже рассказал анекдот о кандидате в мэры на ближайших выборах. В конторе его визит запомнили все, отчасти еще и потому, что благодаря привычке каждые три-четыре года составлять новое завещание доктор давно стал объектом добродушных усмешек сотрудников.
Ада и Лауретта восприняли эту новость с облегчением. Но росло беспокойство о состоянии Армеллины, которая по-прежнему не подавала никаких признаков выздоровления. Скорее наоборот – перед ужином, осмотрев больную, доктор Креспи был вынужден констатировать внезапное обострение: пульс замедлился, давление упало, температура, несмотря на парацетамол и ледяные компрессы, так и не опустилась, и пациентка, как ни старалась, не могла проглотить ничего твердого. Но она хотя бы была в сознании: когда муж Лауретты вполголоса поинтересовался у доктора, не стоит ли отвезти ее в больницу, Армеллина наотрез отказалась.
– Потерпите еще немного, – проворчала она. – Недолго мне осталось доставлять вам неприятности. Но умереть я хочу в своей постели.
– Она права, – грустно сказал Креспи Аде, проводившей его до ворот. – Сейчас они не так уж много смогут сделать, разве что капельницу поставят. А держать ее в коридоре или в переполненной палате с тучей незнакомых людей – совершенно бессмысленно, да и мучительно. И главное, чего ради? Продлить ей жизнь на пару недель, максимум на месяц? Оно того стоит?
– Давай сегодня я подежурю? – предложила Лауретта после ужина. – Ты же вчера глаз не сомкнула.
Но Ада отказалась. Она нашла в библиотеке дяди Тана какой-то детективный роман, погасила свет, оставив только крохотный ночник на тумбочке, и уселась в кресло, завернувшись в клетчатый плед, но на чтении сосредоточиться так и не смогла. Ей вспомнился «правильный» пример метаморфозы, упомянутой ее студенткой в «Протесте»: Филемон и Бавкида, просившие у Зевса возможности умереть вместе и превращенные в два сплетенных ветвями дерева, дуб и липу.
«А ведь она тоже решила уйти вслед за ним, – думала Ада, глядя на бледное лицо погруженной в глубокий сон Армеллины. – Без Танкреди причин жить у нее больше нет. Интересно, кто из них станет дубом, а кто липой?»
Должно быть, с этими мыслями Ада и заснула, потому что голос экономки разбудил ее.
– Она была храброй девочкой, моя милая Линда, – бормотала Армеллина монотонно, будто самой себе. – Ужасно боялась крови, но научилась с этим бороться. Когда я появилась в доме сора Гаддо, бедняжка еще не оправилась после смерти матери. Десятилетняя крошка, Линда помогала ей с родами. Повитуха тогда явилась слишком поздно и нашла только покойницу в целом озере крови да девочку в насквозь мокрой сорочке. А братец ее сбежал и спрятался на чердаке, как всегда делал. Трус! Трус!
– Что ты такое говоришь? – вмешалась Ада, не веря своим ушам: она помнила записи в бабушкином дневнике, но обвинения экономки поразили ее в самое сердце. – Он ведь тоже был ребенком! И тоже боялся! А потом стал прекрасным доктором, очень храбрым, и ты не можешь этого отрицать.
– Он был трусом и эгоистом. Только о себе и думал. Всегда только о себе, – продолжала Армеллина, словно не слыша.
«У нее, похоже, совсем разум помутился, – подумала Ада. – Чтобы так ругать своего кумира? И моего кумира? Наверное, это из-за лихорадки».
– Даже о сестре не заботился, – продолжала больная чуть громче, то ли пытаясь привлечь внимание Ады, то ли беседуя с одной ей видимым собеседником. – Был маменькиным любимчиком, маленьким барчуком, а на Линду всегда смотрел свысока, считал не более чем служанкой – даже потом, когда им нанимали тех бестолковых гувернанток, еще до моего появления. Уходил наверх играть с приятелями в разные жестокие мальчишеские игры, а после заставлял ее убираться и приводить в порядок одежду. Танкреди был ужасно тщеславным, очень заботился о своей внешности, хотел выглядеть богачом, этаким элегантным юным синьором. До последней минуты старался быть элегантным.
– Ну, можно и так сказать, – заметила Ада, немного расстроенная столь неприглядным описанием дяди, хотя ей уже стало ясно, что Армеллина бредит.