Сразу после обеда среди солдат искрой побежало волнение, оно передавалось от одной роты к другой, пока не превратилось в восторженное предвкушение грядущих событий. Были отменены все построения, места постоя очищены, и батальону было приказано быть готовым к выдвижению в половине шестого. Они давно уже не совершали ночных маршей, и в этот раз, в кои-то веки, им даже были известны некоторые подробности: им предстояло выдвинуться в направлении на Сент-Поль, там погрузиться в эшелон и отправиться к фронту. Было интересно наблюдать, как эта новость действует на людей. Они собирались кучками, обсуждали предстоящие события, высказывали свои соображения, отстаивали свои точки зрения. Но самым поразительным был общий душевный подъем, заглушающий любые сомнения и тревоги отдельного человека. Перед лицом общей опасности энтузиазм себя не выпячивал, был тихим и сдержанным, но распространялся среди людей как лесной пожар. Даже трусу хотелось выглядеть храбрецом, и эта простая мимикрия способствовала общему взлету настроения. Не в силах преодолеть чужую волю человеку приходилось подчиняться. Кто знает, что ждет его в будущем? Можно сломаться и превратиться в чмо, можно не выдержать, скрючиться от страха и в последний момент отползти. Но сейчас всепоглощающий порыв захватил людей и вел их к неведомым им самим целям подобно тому, как подчиняется единому импульсу растревоженный пчелиный рой.
День быстро угасал. Они молча построились, подравнялись и двинулись строевым шагом. Рота А, выдвинувшись из Винкли, должна была встретиться с ними на перекрестке дорог. Они оценили командный голос нового командира полка, он звучал твердо и отчетливо, без лишнего напряжения. Когда они соединились с ротой А, последовала команда «вольно», а вскоре «замедлить шаг». Несколькими минутами позже Берн вновь увидел старого кюре из Винкли, тот стоял у обочины и провожал взглядом их строй. Старик снял шляпу и склонил голову, так что полная смирения поза была прекрасной и в то же время зловещей.
Берн чувствовал легкую грусть, что-то вроде тоски по дому, пришедшую на смену недавнему возбуждению. На глазах темнело, предметы вокруг погружались в сумрак и теряли очертания, и только далекие леса на холмах четче вырисовывались на фоне закатного небосвода, прозрачно-зеленоватого, словно белесая от известняка вода горной речки. Берн смотрел, как бледные звезды зажигаются в вышине, и думал о том, что где-то что-то упустил, отказался от чего-то важного. У него не было никаких мыслей о самопожертвовании ради искупления чужих грехов, которым некоторые люди пытаются надуть собственное тщеславие. Где-то на грани рассудка всплыла фраза: la resignation, c’est la defaite, de l’ame[111]; хотя это было не совсем точно, поскольку чувство поражения отсутствовало. Странным образом он вообще перестал осознавать себя, наполнился покоем настолько, что, казалось, одного вздоха будет достаточно, чтобы хлынуло через край, хотя где-то в глубине души он был уверен, что вскоре все это пройдет, а останется лишь ночное безмолвие.
Размеренный шаг колонны успокаивал, и вскоре ему стало казаться, что он грезит наяву. А люди пели. Ерничали, чтобы взбодриться и укрепиться духом:
Вот и мы, снова здесь, вместе все идем,
Пат и Тони, Макс и Джек, Джозеф, Сай и Джон.
По хрен морось и туман, по хрен снег с дождем,
Не упрямься как баран, в рот засунь себе банан,
Сколько б ни пришлось шагать, все равно дойдем!
Вот и мы, снова здесь, вместе все идем.
И так по кругу могло идти до бесконечности, однако надоело, и внезапно солдаты затянули песню Кока Робина[112], в которую, словно в насмешку над горькой своей долей и решимостью переть против ветра, кто-то искусно вплетал «еще одна бедная мамаша потеряла сыночка». Когда часов в десять вечера они проходили через небольшую деревеньку, двери домов приоткрывались и слышались вопросы, куда они путь держат. Солдаты с вызовом кричали в ответ: «К Сомме, на Сомму».
«О нет! – слышались из темноты ласковые, полные жалости голоса, – только не Сомма. Нет!» И даже когда деревня давно осталась позади, голоса, казалось, неслись им вслед, плыли в темноте словно призраки: «Нет! Только не Сомма».
И это легкое прикосновение доброты и нежности было тяжелее, чем вражеский удар, будто смерть взмахнула над ними крылом. Тогда они запели еще громче, шагая по едва белевшей в темноте дороге с черными стенами деревьев по бокам. Вскоре песня замерла и слышался только звук шагов множества ног. А потом был привал минут на десять, и темнота вдоль дороги ожила бесчисленными светлячками сигаретных огоньков в опустившемся тумане.
Около полуночи они достигли Сент-Пола, и снова их песня бросила вызов темноте, только теперь они грянули полковой марш, где на мотив «Марсельезы» в шутливой форме излагались хроники их великих дел.
Во Фландрии, у Ла-Клитт,
Полк йоркширцев был побит,
Пули резали нам пуговицы к чертям.
Мы бежали и бежали,
Фрицы жопу нам надрали,
Вот так счастье привалило пацанам!
Распахивались окна, и некоторые особо добродетельные граждане, узнав патриотический мотив, подхватывали песню. Так уж получается, что определенное непонимание, связанное с языковым барьером, остается между двумя народами, даже если они составляют военный союз. В колонне загоготали, но последовавший приказ «смирно» оборвал смех. Они свернули к большому лагерю, Берн слышал, что там располагается госпиталь. Пришлось еще некоторое время прождать в темноте, пока, наконец, им не были указаны места для постоя.
– Здорово идти вот так, ночью, а, Берн? – сказал Мартлоу.
– Мне понравилось. Ну, ты как, притомился?
– Слегонца. А вот Шэм – ни капли. Этот вааще никогда не устает.
Стали укладываться, ведь им выпадало несколько часов для отдыха. Берн, устраиваясь в серединке, размышлял, откуда вдруг появилось и с каждым шагом возрастает в них чувство человеческого достоинства среди всего этого скотства.
Глава XII
В такой войне, как наша, это вредно.
Когда уж все готово и в ходу,
Опасно жить надеждой. Так весною,
Когда на почки смотрим мы, надежда,
Что принесут они, созрев, плоды,
Нисколько не верней, чем опасенье,
Что их убьет мороз.
Пробудившись, Берн еще некоторое время не мог стряхнуть с себя остатки сна. Наконец он приподнялся и окинул взглядом палатку. Повсюду спали его товарищи, винтовки были составлены вокруг центрального шеста палатки стволами вверх, а упертые в землю приклады окружал ряд башмаков. Запустив руку за пазуху, он с удовольствием почесался. Он был грязным, был вшивым, но, хвала Господу, хоть струпьями не покрылся. Вчера полдюжины человек из штабной роты, включая, разумеется, Шэма, в зависимости от темперамента страдавших или наслаждавшихся чесоткой, были направлены в полевой госпиталь близ Аше[114]. На следующий день после их прибытия в Майи-Майе[115] офицер медицинской службы провел процедуру, которую ребята потом непочтительно назвали осмотром хозяйства. Он искал определенные симптомы того, что ожидал найти, и поскольку все его расследование было сведено к единственному вопросу, оно могло показаться несколько поверхностным. Солдаты выстроились в шеренгу, спустив брюки и трусы до щиколоток, и, когда доктор проходил вдоль строя, они, по меткому выражению полкового штаб-сержанта, «поднимали занавес», то есть задирали подол рубахи и показывали нижнюю часть живота.
Почесывая грудь, Берн размышлял о башмаках: если меч всегда являлся символом битвы, то сапоги, несомненно, были символами войны. Дома, на столике у его кровати, всегда лежала Библия, и он вспомнил теперь стих о сапогах воина и пропитанном кровью плаще, что будут отданы на сожжение и в пищу огню1. Он зажег сигарету. Как ни крути, а все же это будет неплохой способ избавиться от проклятой амуниции, если, конечно, он выживет, выполняя свой теперешний контракт. Однако, по трезвому разумению, шанс на выживание был невелик настолько, что он привык просто не думать об этом. Разум не отметал, а просто игнорировал саму возможность гибели.
Он, теперь уже с некоторым сочувствием, посмотрел на своих спящих товарищей, вскользь отметив, что во сне их лица кажутся далекими и загадочными, и, продолжая почесывать грудь, вернулся к созерцанию сапог. Дотянув бычок до самых ногтей, он затушил его об землю, вылез из-под одеяла и потянулся за штанами.
Быстро одевшись, он откинул полог и, прихватив котелок, по-кошачьи плавно выскользнул из палатки в утреннюю свежесть. Сквозь редкие деревья виднелись полевые кухни, расположившиеся чуть в стороне от дороги. Лесок, в котором был разбит лагерь, находился у развилки дорог, одна из которых поднималась по склону к деревеньке Майи-Майе, а другая огибала подножие холма по направлению к Эдовилю. Обратный скат холма был довольно крутым и давал некоторую защиту от обстрела, к тому же для дополнительной защиты здесь имелось несколько траншей, выкопанных наспех и довольно бестолково. Лесок, состоявший в основном из буков, берез и лиственниц, среди которых возвышались несколько пихт, был хорошо скрыт от посторонних глаз. Деревца были совсем молодыми и, к счастью, еще не тронутыми войной. Берн беззаботно побрел к поварам.
– Доброе утро, капрал. Как насчет чая?
Уильямс взял у него котелок и, наполнив до краев, вернул, не сказав ни слова, и продолжил заниматься своими делами. Берн присел рядом и принялся потягивать обжигающее пойло.
– Ночью были на передовой? – наконец прервал молчание капрал.