[33] Он был типичным человеком „не от мира сего“, и многие, особенно женщины, считали это очаровательным, так что нередко он, сам того не замечая, завладевал вниманием сидящих за столом, рассуждая о том, что Пепюс, должно быть, родился в сотне метров от Гауф-сквер, где в следующем столетии снимал квартиру Сэмюэль Джонсон.
Слушая Изабель, я вспоминал о других случаях, когда за едой (вне зависимости от количества специй в блюдах) речь заходила о ее прошлом, и сюжет всякий раз неуловимо менялся — в зависимости от подсознательных выводов Изабель о том, что может показаться интересным ее собеседнику, а также вопросов самого собеседника. Нечто подобное происходит, когда для гостя устраивают экскурсию по дому, и его любопытное „А что у вас здесь?“ заставляет хозяев отклоняться от намеченного маршрута, показывая конкретный стенной шкаф или чулан на чердаке. В данном случае я спросил Изабель о романах ее матери; мое любопытство объяснялось (как это бывает часто, если не всегда) стремлением отыскать параллели с собственной жизнью, соотнести свой жизненный опыт с чужим. Очень часто наш интерес к другим — будь то за обеденным столом или за чтением биографии — основан на желании выяснить, „чем я отличаюсь от этого типа, Наполеона, Верди или У.Х. Одена“ и тем самым ответить себе на другой вопрос: „Так кто же я?“
Хотя Изабель рассказывала о том, что произошло давным-давно, ее история не выглядела завершенной. Она то и дело умолкала — вовсе не для того, чтобы что-то прожевать, — словно все еще сортировала материал, так и не отшлифованный многочисленными пересказами; ее взгляд затуманивался, как будто она не делилась с посторонним человеком тем, что хорошо знала сама, а спрашивала себя, верна ли ее оценка того или иного эпизода.
— Полагаю, в семье я была любимицей отца, — сказала Изабель после одной из таких пауз. — От него я видела куда больше сочувствия, чем от остальных. У него был довольно-таки суровый отец и взбалмошная мать. Он ее очень любил, но ему приходилось о ней заботиться, успокаивать, когда она выходила из себя. Женившись на моей матери, которая не терпела возражений и всегда считала себя правой, он словно вернулся в ситуацию, знакомую с детства. Только в последнее время я начала понимать, что слишком уж идеализировала его, но при этом мне по-прежнему важно знать, что он думает о моей работе или о людях, с которыми я встречаюсь. Мне нужно его одобрение, его советы — даже по мелочам, вроде того, какие динамики купить или какие книги прочитать. Моя сестра считает, что я балда, но, скорее всего, она просто ревнует. Между прочим, карри фантастическое. А твоя порция в самом деле слишком острая?
В истории, которую рассказывала мне Изабель, важную роль играли такие нюансы, как ритм речи или выбор слов. Постепенно я узнавал, какие выражения она на дух не переносит, чем ее английский отличается от того языка, который мы слышим по радио, и какие слова в ее устах обретают новые значения — обусловленные скорее психологией, чем грамматикой. В английском Изабель злые и жестокие люди становились „олухами“, а чаще даже „мартышками“ — и это говорило о том, что она склонна великодушно прощать людям их грехи, воспринимая обидчиков как неразумных детей, а не как взрослых, которые творят зло сознательно. Если Изабель поступала неразумно, то обычно называла себя „нонг“ (или даже „миссис Нонг“) — слово, которое не значилось в словарях, но подразумевало что-то по-детски неуклюжее и нелепое. Некоторые слова она произносила с легким акцентом кокни — глотала буквы и окончания слов, что составляло странный контраст с четким, как у дикторов BBC, произношением слова „перпендикуляр“ и употреблением таких сложных терминов, как „экстраполяция“.
Через неделю после ужина в индийском ресторане мне представился случай познакомиться с младшей сестрой Изабель, Люси — она принесла обратно какие-то наряды, которые одалживала.
— Поднимайся, шмакодявка, — сказала Изабель в домофон и нажала на кнопку, чтобы открыть дверь.
Мгновением позже высокая молодая женщина вошла в гостиную и обняла сестру с улыбкой, достаточно ослепительной, чтобы рассеять любое предубеждение, которое могло бы возникнуть при слове „шмакодявка“.
— Привет, — она протянула руку. — Счастлива с вами познакомиться.
— Не преувеличивай, — осадила ее Изабель, — ты с ним еще двух слов не сказала.
— Но мне и так все ясно. — Взгляд ее серо-зеленых глаз накрепко сцепился с моим.
— Хочешь выпить? — спросила Изабель.
— Благодарю. Джин с тоником будет очень кстати.
— Не говори глупостей. Еще три часа дня, и ты в Хаммерсмите, а не в Голливуде, — как заправская кокни, Изабель опять проглотила букву „е“ в слове „Хаммерсмит“.
— Ну, тогда стакан „перье“.
— Могу предложить только eau du robonet.[34]
— Тогда не беспокойся. А теперь, — повернулась ко мне Люси, — рассказывайте без утайки, чем вы занимаетесь в этой жизни? — И она коснулась моего колена, чтобы усилить эффект от этого вопроса. Как позднее рассказала мне Изабель, Люси особенно часто заглядывала к ней, когда знала, что у сестры в гостях мужчина.
— Что делаю я? — повторила Люси, когда я ответил ей тем же вопросом. — Ха, — рассмеялась она. — Ну, не знаю. Наверное, я студентка.
— Почему наверное, Люси? Ты — студентка, — вмешалась Изабель.
— Ну, это всего лишь мода, — сказала та, покусывая ноготь. — Не такая учеба, как у тебя или у отца с матерью.
— Это неважно, — не отступалась Изабель. — Учеба всегда идет на пользу.
— Наверное, да, — ответила Люси таким тоном, словно прежде эта мысль никогда не приходила ей в голову.
Как объяснила Изабель, Люси страдала от „типичной проблемы сэндвича“, будучи зажатой между старшей сестрой и младшим братом. Возможно, именно этим объяснялись некоторые невротические черты ее характера, полагала Изабель. Она чувствовала себя виноватой в том, что была верхней половинкой сэндвича, в котором Люси досталась незавидная роль начинки.
Люси недоставало уверенности в своих умственных способностях. Порой она так боялась, что разговор выйдет за пределы ее понимания, что предпочитала свести его к банальностям, например, дискуссию о политике премьер-министра — к его манере причесываться, обсуждение недавно опубликованного романа — к вопросу о том, сочетается ли цвет суперобложки с цветом глаз автора.
Ее отношение к Изабель колебалось между восхищением и ревностью. Теперь в это верилось с трудом, но в детстве она была тощим и некрасивым ребенком, так что более популярная старшая сестра полностью затмевала ее. Она старалась во всем подражать Изабель и сохранила эту привычку даже в том возрасте, когда место мальчишек заняли мужчины. К несчастью для Изабель, Люси недостаточно было иметь такого же бойфренда, как у нее; зачастую она желала заполучить именно бойфренда сестры, и с двумя мужчинами начала встречаться едва ли не сразу после того, как Изабель ставила точку в их отношениях.
В тех случаях, когда Люси выбирала мужчину не потому, что он был как-то связан с Изабель, она выискивала тех, кто не мог причинить ей ничего, кроме горя. Ее мазохизм заходил значительно дальше эмоционального зуда, который обычно стоит за этим термином, и включал ожоги от сигарет, побои и неспособность выносить даже ту степень доброты, которой довольствуется скотина на ферме. Миссис Роджерс знала, кого за это надо винить.
— Не удивительно, что она стала такой, учитывая, как ты относилась к ней, когда она была ребенком, — твердила она Изабель.
Но кто бы ни был в этом виноват, в характере Люси явно просматривались черты параноика, и Изабель была не в силах помочь ей.
— Ты думаешь, что я не умею работать как следует, — фыркнула она на Изабель в ответ на фразу о том, что трудно сосредоточиться на занятиях, когда на улице такая теплая погода.
— Я этого не говорила, — ответила Изабель. — Я знаю, как усердно ты занимаешься.
— А вот отцу, насколько мне известно, ты сказала другое. Я разговаривала с ним вчера.
— Это ты о чем?
— Ты сказала ему, что я тревожусь из-за экзаменов.
— Так ведь это правда.
— Но ты могла бы и не докладывать ему об этом.
— Я ничего не докладывала. Он просто спросил, как ты.
— Ну ладно, я просто не хочу, чтобы он думал, будто я бездельничаю.
— Он и не думает, он знает, что ты много занимаешься… уж точно больше, чем Пол.
Пол, их младший брат, любимец матери, получал от нее вдвое больше внимания (во-первых, как мальчик, и во-вторых, как последний ребенок), зато Люси, Изабель и мистер Роджерс его не жаловали.
Сестры превратили его детство в пыточную камеру испанской инквизиции. Однажды они уговорили его съесть головастика, посулив, что после этого перестанут издеваться над ним и станут ему друзьями. Отчаяние заставило мальчика проглотить извивающуюся тварь, которую Изабель купила в зоомагазине, но вскоре он понял, что его обманули, и с того самого дня ему было наплевать, дружат с ним или нет. Он все больше увлекался силовыми видами спорта и становился все задиристее; например, считал, что нет лучшего способа провести субботний вечер, чем выпить полдюжины кружек пива, а потом ввязаться в драку, поводом для которой служит гладиаторский (или философский) вопрос: „У тебя проблемы, приятель?“
— Вот я и думаю, что у нас самая обычная средне-паршивая семья, в которой все идет наперекосяк, — вздохнула Изабель, как только за сестрой закрылась дверь. Им так и не удалось выяснить, кто и что сказал мистеру Роджерсу. — Теперь, когда я больше не живу дома, я стараюсь думать об этом как можно меньше, но, полагаю, невозможно напрочь забыть то, что тебе довелось пережить. Ты постоянно носишь все это в себе: проблема, с которой сталкивались твои родители, так или иначе становится твоей проблемой. Маме портила жизнь ее мать, а она испортила жизнь мне, понимаешь? Все как у Ларкина.[35]