Илья открыл заметки в телефоне: капли дождя мешали водить пальцами по экрану. Ранее тетя Люда скинула ему номер отделения и палаты, где лежал Никита. Увидеться им не дадут, в больнице карантин. Но передавать вещи можно.
Прошло три дня, как Никита там. Тетя Люда сказала, что раньше трех дней можно не ехать: Никита находится под действием мощных лекарств и все время спит, а передачку он все равно не получит, пока находится в наблюдательной палате. Наблюдательная палата, по словам Никитиной мамы, представляет собой огромное помещение на шестнадцать человек, где круглосуточно дежурит санитар. Туда кладут людей в острых состояниях, которых только-только привезли, и пичкают убойными дозами нейролептиков. Некоторых привязывают к кроватям. Илье не хотелось думать о том, что Никиту тоже привязали.
Тяжелый пакет с передачей бил по ногам и врезался в руку. Там лежала пара смен белья, связка бананов, полкило мандаринов, контейнер с голубикой, стаканчик помидоров черри, два капкейка из дорогой кондитерской на Патриках – черничный и фисташковый, толстый блокнот на пружине, раскраска для взрослых с мандалами, перетянутые резинкой ручки и пачка фломастеров. Илья предполагал, что кормят здесь ужасно и не дают больным свежие овощи и фрукты, которые Никита любил и ел раньше каждый день.
Наконец уличный ветер прибил Илью к нужному корпусу – он назывался «Клиника первого эпизода»: из названия Илья понял, что туда попадают те, кто впервые столкнулся с психическим заболеванием. Он натянул на мокрое лицо маску. Она валялась, скомканная, у него в кармане уже неделю – так одноразово, так гигиенично.
В клинике было чисто и тихо. На проходной его встретила толстая женщина в халате и строго спросила, кому он собирается делать передачу. Заглянув в пакет, она выудила коробку с капкейками и сказала: «Молодой человек, а пирожные нельзя». Илья молча убрал коробку в рюкзак. Нельзя так нельзя. Сам сожру. Специально ездил на Патриаршие за этими капкейками: Никита очень редко, по большим праздникам, их себе позволял. Хотел устроить ему праздник. Не дали.
Едва медсестра пришпилила степлером бумажку с номером палаты и фамилией к пакету, как Илья вспомнил, что не черкнул Никите ни письма, ни записки. Он попросил женщину чуть подождать – к счастью, она не разозлилась. Вытащив из пакета блокнот и вырвав лист, он положил его на стол для передач и стал думать.
– Можете не торопиться, времени у меня навалом, – сказала медсестра, но Илья не понял, это она иронично или нет.
– Я щас, – сказал он, занеся ручку над листом.
– Пишите-пишите. Но имейте в виду, что письмо сначала прочитает медработник. – Илья опять не понял, участие это или злорадство. Загадочная женщина. Жрица желтого (на самом деле красного) дома. Охраняет границу между миром безумия и нормальности.
– Нет, нормально вообще? А как же тайна переписки? – возмутился Илья, повысив голос и тут же пожалев об этом. Слишком гулкое эхо.
– А вы забыли, в каком месте находитесь? Больных нельзя волновать и расстраивать. Мы все проверяем. Напишите что-нибудь хорошее: и вам не жалко, и другу вашему приятно.
Желание делиться личным и наболевшим тут же отпало. А так хотелось рассказать про Женю, которая оказалась эскортницей, и про Лену, с которой он сегодня вновь идет на свидание. Впрочем, Никите его амурные дела никогда не были особо интересны, да и зачем грузить человека в таком состоянии. Ладно. Илья принялся импровизировать:
«Никита, привет!
Ну и день сегодня. День-мудень. Совсем уже осень – чуть не околел, пока добрался до тебя, и весь вымок как курица. Этот день похож на микроклизму. Но я герой и дошел. Я передал тебе по приколу раскраску – на случай, если тут совсем нечего делать, а я подозреваю, что это так. Жизнь говно, но я не унываю, и ты не унывай. Попробую позвонить тебе чуть позже. Поправляйся скорее и возвращайся в Кузьминки».
Все оставшееся пространство листа Илья изрисовал огромными корявыми смайликами. Как в древности – знак равно и скобочка. Он сунул листок обратно в блокнот, а блокнот в пакет, и толстая медсестра забрала его.
На обратном трамвае Илья слушал Лану Дель Рей, периодически морщась от лирики. Грустные, но глупые тексты, не слишком-то она блещет интеллектом. Не, музыка космос, сама певица – краш и богиня. За ее красоту и голос ей можно простить что угодно. Она, конечно, в сто раз красивее Лены, Лена с ней даже рядом не стояла. Но Лену он любит и идет с ней сегодня на свидание, а Лана – далекая, как луна. Впрочем, певица все же чем-то напоминает ему Лену: например, длинными вьющимися волосами и немного чертами лица. Но главное – ведьминским вайбом. Тихая женская магия Лены манит его, заставляет бежать за ней, а он совсем и не против. В наушниках заиграла песня Born to Die, и Илья стал фантазировать, как под эту песню они с Леной мчатся на мотоцикле по морскому побережью в закат, – хоть он и ненавидел вонючие пердящие мотоциклы и считал, что всем байкерам просто жить надоело.
Он соберется и все скажет. Сегодня он скажет ей.
Придя в пустую квартиру, Илья переоделся в домашние шорты, надел резиновые тапочки и перчатки – и вымыл залитый липким пол в комнате Никиты. Собрал и вынес весь мусор, отдраил все самодельные керамические кружки с чистящей пастой. Грустный пес Геша понуро лежал на своей подушке. Илья стянул перчатки, потрепал пса и шепнул ему в ухо: «Никита скоро придет». Он понятия не имел, как долго Никиту продержат в больнице. И что вообще с ним случилось?
К вечеру Илья чувствовал себя таким обессиленным, что ни в какой театр уже не хотелось. Он не понимал театр, не любил его. Может, потому что в их провинции актеры драматического театра играли просто ужасно – орали и мельтешили на сцене. Репертуар театра состоял из классики в самом унылом, устаревшем прочтении. Не обошлось и без дебильных водевилей про любовь дворянина и пастушки с записочками и переодеваниями. Все очень смеялись, когда актер-мужчина переодевался в безвкусное женское платье с гигантскими накладными сиськами, жеманился и разговаривал визгливым голосом. Илье в этот момент хотелось провалиться сквозь землю. Мать Ильи называла посещение театра «выходом в свет» – при этом считая, что нельзя заявляться туда слишком часто: «Мы ж не какие вшивые интеллигентики». Ей всегда было пофиг, на какую пьесу покупать билеты, – она ориентировалась только на удобную ей дату. Театр был для нее поводом надеть все лучшее сразу: она завивала волосы на бигуди и заявлялась overdressed — в длинном парчовом платье, напоминавшем штору, и туфлях, в то время как остальные люди приходили в джинсах и свитерах. Илье, наряженному в тесный костюмчик с бабочкой, было стыдно, потому что все на них пялились. В последний раз Илья был в театре с классом, еще лет десять назад, – тогда он, конечно, приперся туда в самом небрежном виде и во время спектакля дремал.
Илья даже примерно не представлял, как одевается в театр московская публика, но понятно, что выглядеть стоило прилично. Вся его одежда была или кэжуал, или спортивной, ничего нарядного не нашлось – ни пиджака, ни классических брюк. Единственная белая рубашка – льняная, летняя, с коротким рукавом – для этой погоды не годилась. Тогда Илья решил, что просто оденется во все черное. Беспроигрышный вариант, когда нужно выглядеть элегантно, а главное, подходит под его мрачное настроение. Он надел свободную черную рубашку, оставив расстегнутыми пару пуговиц, заправил ее в широкие черные джинсы. Брызнулся своими тяжелыми «могильными» духами – аромат назывался «Ужас и великолепие». Вспомнил видео с маленькой девочкой: «Я не сдержалась и стала готкой». Хмыкнул в тишине перед зеркалом.
Илья приехал в театр за час до спектакля, ужасно голодный – Никиты нет, никто больше не готовит, а еда из доставки вся надоела. Обошел окрестности, но сесть было негде: единственная жральня во всей округе – это сетевая бюджетная рыгаловка на углу Кутузовского проспекта, в которую Илья зашел бы, лишь умирая с голоду. Но сейчас именно так все и было, так что в итоге он сел за единственный свободный столик в темном углу и ел зачерствелый торт медовик. Михаил Задорнов, которого Илья в детстве смотрел с бабушкой, в своих стендапах угорал, что по-чешски «свежие продукты» – «черствы потравины». Илья не проверял, так ли дела обстояли на самом деле или комик ввернул это для красного словца, но он в натуре ел сейчас черствые потравины. Будь проклят Кутузовский. Где, интересно, жрут обладатели всего этого элитного жилья, точно ведь не здесь.
Вошла Лена. Она тоже была вся в черном, только помада неизменно красная. Шелковое платье-комбинация, наброшенная сверху байкерская косуха, босоножки на каблуках и гигантской платформе, копирующие хайповую модель Versace, отчего она оказалась выше Ильи чуть ли не на голову. Она надела их специально, чтобы поиздеваться над ним.
– Вкусно пахнешь, – сказала она, бесцеремонно понюхав его шею.
Он покраснел, сказал «спасибо». Лена не стала ничего заказывать и предложила сразу пойти. Покинув кафе, они оказались напротив полукруглого здания театра с черно-белой вывеской, напоминающей символ «инь-ян». Перед ними раскинулся сияющий тысячью огней Москва-Сити. Под небоскребами мерцала холодная черная вода.
– Красивое место. Я здесь не был. – Илья попытался начать светскую беседу. – Из Кузьминок практически не выбираюсь никуда. Расскажи, как ты здесь впервые оказалась?
– Когда я училась в Плешке, нам давали пригласительные в театр. Я тогда очень часто ходила в театр, почти каждую неделю.
– Ну ты даешь. Я в последний раз лет десять назад был. Если бы ты меня не пригласила, я бы еще столько же лет, наверное, не ходил.
– Ты сравнил. У нас ужасный театр. А этот очень классный. Первый спектакль, на который я попала в «Фоменки», мне, правда, тоже не понравился. По Салтыкову-Щедрину, политический фельетон, мне такое вообще не близко. Но там была музыка группы «АукцЫон». Знаешь, она меня заворожила прямо. И, когда я ехала обратно на такси, я слушала песню из спектакля. И теперь всякий раз, когда я возвращаюсь из «Фоменок», я ее слушаю. Смотрю в окно на Сити. И так уютно.