наряде на пороге комнаты с серебристым подносом на вытянутых руках и объявлять,откидывая с лица своевольную прядь: «Изюбрь с чертовщиной! Фазаны со всякойвсячиной!» — и вносить к изумленным, застывшим на «о!» гостям дымящееся,пахучее кушанье, усыпанное всевозможной зеленью и обложенное печеными яблоками,изюмом, брусникой, черносливом, корейским рисом, марокканскими мандаринами ирозовым луком...
На самойпоследней скошенной ступеньке нога ее вдруг подвернулась, и она, потерявравновесье, рухнула на какого-то человека, спавшего у самого подножия лестницы.Он мгновенно вскочил и, тряся жиденькими слипшимися на концах волосами, которыеполукружием окаймляли его довольно обширную лысину, посмотрел на нее взглядамбезумца и шарахнулся к самой стене.
— Простите, —начала было она, до глубины потрясенная и испуганная, как вдруг оннеестественно вытянул шею и, выпятив печально губы, выкрикнул что-тонечеловечески нечленораздельное и, к великому ужасу Ирины — так звали ее, —по-жеребячьи, со всеми конскими переливами и фиоритурами, заржал.
Не помня себяот тоски и отчаянья, утробно крича и не чуя под собою ног, она вылетела навоздух и, не в силах более ступить и шага, прислонилась спиной к стене, все ещечувствуя мелкие судороги в руках и коленках. Казалось, ее надсадное,срывающееся дыхание вот-вот перейдет во всхлипы и даже рыдания, но она, всегдапрезиравшая всякие там истерики, полуобморочные состояния, всю эту дрожь вголосе и слезы в очах, считавшая их признаками дурного тона, мелодраматическойчепухой и даже свидетельством малодушия, скрепила себя.
Ей нравилсясвой собственный стремительный шаг, энергичный жест, крепкие нервы и меткоеслово. «У меня моментальная реакция и точный глазомер, — часто повторяла она. —Единственное, что удерживает меня от того, чтобы сесть за руль, — это моялюбовь ко всему вылетающему из-за угла».
Она неплакала уже много лет. Несмотря на потрясение, в котором она все еще пребывала,она даже попыталась вспомнить, постепенно выравнивая дыхание, когда же это былов последний раз, — и не могла.
Может быть,когда умирал ее муж? Да нет, вряд ли. Тогда она держала себя в крепких холодныхруках, и всякий раз, когда он подзывал ее к себе жестами и бессловесныммолчанием — у него был инсульт (или апоплексия, что казалось ей болеевыразительным) — и пальцем указывал ей на кресло возле своей постели, повелеваябыть рядом, она послушно садилась и повторяла ему: «Что ж, Александр, будемжестокими реалистами».
Может быть,она плакала, когда рожала Александра Второго, как она иногда называла сына? Нет— добрая нянечка в деревенской больнице возле их дачи сострадательно склоняласьнад ней и ласково причитала: «А ты поплачь, дитятко, нам, бабам, одно этооблегчение и есть на всю нашу муку. Поплачь, поплачь, родненькая, все-то легчестанет, а то лежишь как железная, рот сомкнула, а в глазищах-то больнесказанная!»
— Ишь, ездюттут, — услышала Ирина недовольный голос. — Батюшка еле на ногах стоит, а онивсе ездют!
Подозрительнои бесцеремонно разглядывая Ирину, мимо прошла, тяжело наступая на пятки,толстенная красномордая особа. Ее неправильный прикус и маленький курносый носпридавали всему ее облику что-то свирепое и бульдожье.
— Им батюшкавсе гостинчики, утешеньица, а с них — никакого навару! — проворчала она.
Ирина уже сделалашаг, чтобы уйти — укрыться до времени в какой-нибудь маленькой, забытой Богомгостинице с тиканьем вестибюльной пандюли и с бесхитростным литографическимШишкиным на голой стене и, расположившись у окна с раскрытым наугад томикомПруста, смотреть с грустной, чуть заметной иронической улыбкой, как качаютсяпод ветром высокие сосны на затерянном в мирах косогоре, а потом, ужеспустившись в безлюдный, обойденный земными дорогами ресторанчик, почти непритронувшись к выбранному наугад блюду, как и ко всему насущному в этой жизни«хлебу», просидеть неузнанной незнакомкой, забредшей сюда невесть какимисудьбами. Но неблаговидная особа в черном вдруг направилась к подвальной дверии рывком распахнула ее. Она шагнула на площадку, с которой Ирина только что начиналасвое бесславное нисхождение, и, продолжая оставаться там, о чемсвидетельствовал торчащий из-за дверей кусочек ее черной юбки, крикнула чтобыло мочи:
— Александр!Александр!
Иринаостановилась.
Кусочек юбкина мгновение исчез, и Ирина услышала голос, звучащий на полтона ниже:
— КудаСашка-то подевался?
— Нет его,уехал он, — глухо послышалось из подвала, — отец Таврион его за известкойпослал. К службе, сказал, вернусь.
— А тамкирпич привезли! Кто, спрашивается, выгружать будет? «Отец Таврион, отецТаврион!» У кого он тут в подчинении, я тебя спрашиваю?
Подвальныйголос что-то промямлил, краешек юбки метнулся туда-сюда, начал увеличиваться инаконец вырос до объема черной монолитной фигуры.
— Александр,— говорила она, разливая коньяк по рюмкам и кутаясь в кудрявом сигаретном дыму.— Я всегда твердила, что безрассудность и сумасбродство — высшая мудрость души,ее истинный артистизм, ее аромат. Это, если хочешь, та пыльца на крыльяхбабочки, без которой она не может взлететь. Я сама, сама не желаю играть позаданной партитуре мира — в этом ты никак не можешь меня упрекнуть! Ты помнишь,как твой отец устроил мне перевод романа грузинского классика? Это былаистинная чушь собачья, поверь мне, но я вложила в него столько фантазии,сюжетных поворотов, живости ума, словесной игры, что в моем переводе он простопреобразился до неузнаваемости. Но, когда этот, прости меня, старый долдон,автор, посмел в моем доме высказывать мне какие-то плоские претензии, мучитьменя придирками к тому, что я населила его скудное произведение своимисобственными колоритами и дерзновенными героями, которые, как и я, как и ты, нежелают мириться с мизерностью и бесцветностью жизни и бросают вызов этому миру,— так вот, когда он стал цепляться к тому, что я переиначила все его нудныерассуждения и рассыпала его диалоги, потопив их в речах моих совершенноблистательных персонажей, — я просто схватила этот экземпляр, в котором онкопошился, и разорвала в клочья, осыпая им мир, как праздничным конфетти.Потому что я не считаю возможным участвовать в этих опасливых и коротенькихперебежках от еды ко сну, от сна к магазину, изо дня в день, от января к маю. Ия никогда не позволю себе играть навязанную мне миром роль. Но и ты, и ты —изволь выстоять этот шквал, который хочет смести тебя с поверхности, сравнять,усреднить. Ты изволь противопоставить ему свое «я», а не прятаться в какую-тотемную яму только оттого, что там безветренно и тихо!
— На послушаньепойдешь? — обратилась к Ирине неприветливая особа.
Иринаответила ей улыбкой недоуменья:
— Простите, яне вполне поняла смысл заданного вам вопроса.
— Я говорю —картошку пойдешь чистить?
— Зачем?
— Зачем,зачем, — передразнила ее баба. — Шубу из нее шить — вот зачем!
Меж тем дверьприцерковного домика отворилась и оттуда стали выходить чернецы: очевидно, обедуже кончился. Ирина достала небольшое зеркальце и мельком взглянула в него,выпуская из-под шапочки милую юную прядь. Монахи встали в кружок и,по-видимому, стали прощаться. Из другого домика, поменьше, показался еедавешний знакомец и заковылял, жестикулируя на ходу, пока не присоединился ксобратьям.
— Александр,— говорила она, вертя в руках зеленоватую рюмку, — я вполне верю, что этотстарец, который так тебя очаровал, что ты только о нем и говоришь, натурапо-своему исключительная, возможно даже — истинно религиозная и богатая, идраматическая. Видишь — я не оскорбляю твоего чувства своим неуважением к этомучеловеку и не действую твоими методами, в то время как ты позволяешь себеклеймить за совершенно невинные и простительные человеческие слабости все моеокружение, да и меня вместе с ним. Когда ты становишься в позу общественногообличителя и вооружаешься этим менторским тоном и набором расхожих нравоучений,прости меня, ты начинаешь походить на какого-нибудь студентика-разночинца,выскочку, на зарвавшегося клерка. В этот момент тебя хочется просто одернуть,сказать: а, собственно, молодой человек, что вы сами сделали для культуры, чтовы лично такое создали или придумали, чтобы делать подобные заявления?Предупреждаю тебя — при всем моем заведомом почтении к этому святому отцу,которого ты так чтишь, при том, что я сама первая отвергаю все условности иобщепринятости и ценю твой порыв как таковой, учти — уезжая из Москвы,отрываясь от своей среды, от того образа жизни, который мы с твоим отцомсоздавали тебе годами, ты встаешь на довольно унылый путь, который окажется длятебя ловушкой, — на бесславный путь несостоявшегося художника, на путьнеудачника!..
Монахи сталицеловаться, кланяться друг другу и расходиться. Совсем седой, сгорбленный, ноблагообразный старичок, опирающийся на палку и поддерживаемый под руку молодымрусобородым иноком, а также Иринин убогий женоподобный монах остались укрылечка, другие же — их было двое — направились в сторону, к церковнымворотам. Не без любопытства Ирина кинула беглый, но цепкий взгляд наприближающихся черноризцев.
— Да,Александр, да, на путь неудачника! — повторила она, деликатно касаясь губамирюмки. — Нет, я не спорю, удача может быть и тупой, и плоской, и самодовольной,в конце концов — шальной и слепой. Я имею в виду неудачника как психологическийи социальный тип человека. Неудачника, который сначала сам подставляет шею подярмо жизни, ибо — согласись — всякое сопротивление дискомфортно, самсоглашается тянуть ее лямку, ибо это проще, чем полемизировать и отстаиватьсвою точку зрения, свое право на голос, свою свободу. А потом, притупив в себеостроту первых реакций, загасив импульсы и всякую волю к власти, к победе, кполету, отбив у самого себя вкус к риску, он начинает уныло и мрачно мстить