За приоткрытым окном взвизгнули тормоза. Любовь Владимировна приглушила свет торшера и осторожно выглянула из-за шторы: у ее парадной в ранних осенних сумерках стоял воронок. Любовь Владимировна положила трубку на рычаг со странным чувством, будто только что одним звонком вызвала дьявола.
Петров вошел в ее квартиру спустя минуту, резко и без стука, как входят к себе домой. Из кресла в углу открывался отличный вид на его побледневшее растерянное лицо и запыленную форму.
— Я не разрешала тебе входить, — заметила она.
— Так не заперто, — ответил Петров нарочито весело, словно просто шел мимо и заглянул на чай.
С дверью, конечно, вышло опрометчиво. Самой ей было сложно ухаживать за каждым пациентом — приходилось держать двери открытыми всегда, а запираться только на ночь. Благо все в округе знали, кто живет в этой квартире и какие люди следят за ней лучше всякой личной охраны.
— Здравствуй, Люба. Давно не виделись.
Петров прошел в кабинет, не разуваясь. Любовь Владимировна взглядом указала ему на это, но Петров, казалось, позабыл последние приличия.
— Давай сразу к делу? — предложил он. Вытянул на середину комнаты стул и оседлал его, облокотившись на спинку. Та под его весом жалобно скрипнула.
— Я слышала новости. — Любовь Владимировна кивнула в сторону кухни, где снова звучал Чайковский. — Что с Сашей?
Петров нахмурился и, уставившись в пол, только покачал головой. Очень захотелось встать и выйти, но Любовь Владимировна не могла, поэтому просто отвернулась к окну, чтобы Петров не видел ее лица. Ей нужно было всего два-три глубоких вдоха и медленных выдоха. Петров ей не мешал.
— Как это случилось? — спросила она, когда почувствовала, что сможет сказать это ровным голосом.
— Иностранная диверсия, — с готовностью ответил Петров. — Александр Иванович погиб при взрыве Института.
Он говорил бодро и четко, будто заранее репетировал. В конце концов, такие люди, как Петров, мыслят сразу рапортами. Любовь Владимировна почувствовала давящую боль в висках.
— Я знала, что эта ваша затея добром не кончится. Что беда его еще догонит. Но ты пришел не затем, чтобы просто сообщить об этом, правда? Чего ты хочешь?
Петров встал с жалобно вскрикнувшего стула, подошел к окну и задернул шторы.
— Диверсанты похитили ценного субъекта, — сказал он. — Нужно его вернуть, а для этого — активировать отряд «М».
На последних словах он понизил голос, хотя это было совершенно излишне: стены ее квартиры надежно хранили и не такие тайны. Любовь Владимировна недоуменно вскинула бровь, точно сказанное не имело к ней никакого отношения. Впрочем, до сего дня так оно и было.
— Поскольку Ильинский не сможет больше сотрудничать, я приехал к тебе… — Петров замер у стены с фотографиями, задумчиво почесал щеку.
— Мы с профессором разные люди. Он… был… конформистом. Шел на сделки. А я тебе помогать не буду. Тогда отказалась — и сейчас не проси.
— А я и не прошу, — отозвался Петров и кивнул на фотографию. — Это что, внучки твои? Славные какие девочки! В Сосновке, кажется, живут, я ничего не путаю? Ты права, Люба. Вы с Ильинским разные. Он был одинокий человек, поэтому боялся только за себя. А вот ты за себя не боишься, зато за них…
Он постучал пальцем по фотографии и вернулся к Любови Владимировне. Присел перед ней на корточки, чтобы заглянуть в глаза.
— Так как?
Любовь Владимировна стиснула зубы. Если бы она могла, то прикончила бы Петрова прямо в собственном кабинете, между вечерним кофе и рюмочкой хереса, на турецком ковре, среди всех этих книг по психоанализу и нейробиологии, среди цветов в дореволюционных вазах, под роскошной люстрой с медными завитками, рядом с проклятой инвалидной коляской, к которой ее приковали. Он приковал.
Действительно, за себя она тогда не боялась. Отказала дерзко: ноги ее не будет в этом исследовании, если оно повлечет за собой новые войны и потери. А потом — та страшная авария, из-за которой ей до сих пор снятся взбесившиеся черные автомобили. Она готова была отдать на отсечение обе бесполезные теперь ноги, что это была месть за ее позицию. Она пережила три войны и две революции и достаточно навидалась таких, как Петров.
Вдох и медленный выдох. Любовь Владимировна взглянула на Петрова сверху вниз.
— Скажи, Леня, — холодно уронила она. — Мне просто интересно… Тебя кто-нибудь любит?
— Конечно, — улыбнулся Петров. — Родина меня любит.
Аня
В темной избе жарко, душно и тесно. Дети, старики, мужчины и женщины толпятся по углам, глядят себе под ноги. Кто-то всхлипывает тихонько. Кажется, собралась вся деревня. Три старухи тянут плач, мерно раскачиваясь, подвывая на выдохе. Монисто на их шеях позвякивают. Анники кажется, она раскачивается вместе с ними, будто плывет в огромной лодке, лежа на спине гигантского водяного змея. Волна подбрасывает ее, тело змеево мягко бьется о дно.
Рядом на табуретке сидит мама, держит Анники за руку. Мама одета точно так же, как и в то утро, когда отпустила ее вместе с Пеккой проверить силки. Только лицом как будто состарилась на десять лет. Мама морщится, выдавливая слезы, но у нее не получается, и она только тянет вслед за старухами.
Пекка тоже здесь, у другого борта этой лодки. Анники тихонько сжимает его руку. Пекка вскидывается и смотрит на нее со смесью ужаса и радости — Анники впервые видит, как это, когда ужас и радость одновременно.
— Пекка, ты что? — спрашивает мама.
Пекка кивает на Анники, не сводя с нее глаз, и тогда Анники зовет:
— Мамочка.
Мама вскрикивает, падает лбом прямо ей на живот и плачет. В избе все стихает, кроме ее всхлипов и треска свечей. Анники поднимается и садится в гробу. Она одета в материно смёртное, и рукава широкой рубахи свисают с плеч.
— Ой, Господи! — кричит соседка и бросается к выходу. Некоторые бегут за ней, остальные вжимаются в стены.
Посреди комнаты замирает, как заяц, Дюргий: на щеке у него глубокий порез, чуть припухший, воспаленный. Отец Дюргия, высокий мужчина с огромными руками, одним махом вышвыривает сына за дверь и пятится сам.
— Она же мертвая была, — говорит он, и голос у него дрожит. — Я ж ее сам принес из лесу, она не дышала.
Тут одна из причитальщиц, трясясь всем своим большим телом, выступает вперед, и Анники узнает бабку Хильму. Хильма живет на дальнем краю деревни и считается знаткой — то есть сведущей в заговорах. Говорят, к самой Мьеликки, лесной хозяйке, на поклон ходит. Хильма поводит в воздухе рукой, защищаясь от зла, и хрипло шепчет:
— Закрываю ключом золотым, стрелою огненной, колючей, горючей, громом небесным запечатываю, чтобы не ходило зло ни близко, ни далеко, ни со мной, ни подо мной, ни надо мной, ни ко мне, ни к дому моему. То зло, что на меня пошло, пусть само себя погубит, само себя зверем загрызет, птицей заклюет, змеею закусает, черной нежитью в прах рассыплется…
Две другие старухи вторят ей, приближаясь. Их лица кривятся, надвигаются, пальцы тянутся к Анники.
— Калма-смерть через нее смотрит, — трясутся их руки. — Ее сжечь надо!
— Отступись, не твоя больше дочь, — убеждает и Хильма.
Мать только крепче вжимается в Анники. Пекка вырастает у старух на пути, загораживает собой сестру. Он берет у печи ухват и тычет в них, чтобы держались подальше.
— А ну! — кричит. — Не подходи! Не подходи!
Размахивая ухватом, идет на деревенских, срывая голос:
— Пошли вон, все пошли вон!
У дверей начинается давка. Все, кто еще оставался в избе, высыпают в сени и потом на улицу. Даже отец Дюргия не решается противостоять Пекке: вскинув руки, выходит, только глядит хмуро. Хильма задерживается на пороге.
— Смерть свою защищаешь, волчонок, — зло шипит она. — Халтиатуи, одержимую, защищаешь.
— Прочь из моего дома! — Пекка бьет ухватом в пол.
Плюнув, Хильма выходит. Тогда Пекка оборачивается к Анники. Лицо его черно.
— Все будет хорошо, — говорит он и улыбается.
От улыбки его лицо надрывается и сыплется, будто сгоревшая бумага. Анники смотрит на руки матери, которые обнимают ее: они тоже трескаются и рассыпаются пеплом. Пепел летит с крыши, со стен, Анники вдыхает его и кашляет. Ей нечем дышать, будто разом выгорел весь воздух. Она снова падает в гроб, и змей уносит ее, раскачивая, в темноту…
Аня открывает глаза. Там, где она лежала на спине, и впрямь было темно и душно. Аня подняла руку — пальцы уткнулись во что-то твердое, обтянутое тканью, прямо над ее головой. Как будто ее заперли в огромном футляре. Или в настоящем гробу. Сквозь ткань Аня слышала перестук, очень похожий на тот, с которым идет поезд. Вот все стихло, и качка тоже прекратилась.
Куда она ехала? Вернее: куда ее везли?.. Яркий, точь-в-точь из ее прошлого сон вытравил все воспоминания о том, что произошло до. В одном Аня не сомневалась: она снова потеряла контроль. Марево поглотило ее, будто она и впрямь стала халтиатуи — одержимой духом. И имя этому духу была ярость.
Ярость на Ильинского, который обманул ее. Ярость на тех, кто отнял у нее Пекку. Но больше всего — на себя.
Поезд снова тронулся. Аня толкнула крышку, чтобы выбраться из заточения, но тут услышала лязг открывающегося купе, потом — голоса, глухие, но отчетливые. Двое мужчин заговорили очень близко. Аня притихла, вслушиваясь. Один был совсем молодой и говорил по-русски, другой — более зрелый, с сильным немецким акцентом.
— Здравствуйте… — сказал молодой и осекся: — Ой. А это…
— Guten Tag [1], — поздоровался немец. — Это… Не знаю, как хорошо сказать… Mein Herz [2], а это ее документы, пожалуйста.
Повисло молчание, только шелестели бумаги. Потом немец его нарушил:
— Я купил все места в вагоне, — заявил он. — Для нашего комфорта. Что-то не так?
— Нет, просто… — Молодой человек опять зашуршал документами. — Просто она же… Мертвая?