Прошла целая вечность, прежде чем Эберхард наконец-то скомандовал:
— Закончили.
Они по очереди стали пробираться дальше по канату и вылезать на твердую землю. Борух чуть не сорвался, когда подтягивал себя на край ямы, но все-таки выкарабкался.
— Теперь парни — на стрельбы, — объявил Эберхард. — В две колонны стройся! Девочки могут возвращаться в замок.
К удивлению Боруха, девочки, которые всегда тренировались наравне с мальчишками, и впрямь отправились обратно. Возможно, их ждали утренние дела на кухне и в саду, но Борух сам однажды видел, как Герта и Хелена соревновались в стрельбе из лука во дворе замка. Так что вряд ли они не годились для стрельб только потому, что девчонки.
Чтобы поскорее узнать, какие такие стрельбы их ждут, Борух вклинился в середину одной из колонн. Как две неторопливые змеи, колонны поползли к Эберхарду. Борух высунулся из строя, чтобы лучше видеть. Он надеялся на лук и стрелы, но Эберхард раздавал из двух ящиков совсем другое. Правой колонне он вручал пистолеты, левой — мишени. Борух шел в левой.
— Ваша задача, — монотонно говорил Эберхард, — попасть в мишень, которую держит напарник, с тридцати шагов.
Очередь как раз дошла до Боруха, и Эберхард вручил ему мишень. Борух посмотрел на своего напарника из правой колонны. Это был Ансельм.
— Встаем друг напротив друга! — скомандовал Эберхард. — Сойдись!
И они сошлись, так близко, что оказались нос к носу. Ансельм ухмыльнулся и, подняв дуло пистолета вверх, ткнул им в подбородок Боруха.
— Спиной! На тридцать шагов разойдись!
На деревянных ногах Борух отсчитал свои пятнадцать шагов, стараясь идти вровень с другими «мишенями». Пробковый красно-белый кругляш оттягивал руки.
— Повернулись! — рявкнул Эберхард. — Заряжай патрон! Мишени к голове!
В его колонне все поднесли мишени к левому уху. Борух, не веря, что это происходит, сделал то же самое. Руки у него дрожали.
— Перестань трястись! — крикнул ему Ансельм. — Иначе я промажу, и ты умрешь, как Гуго!
— Приготовиться!
В противоположной колонне взвели курки и направили пистолеты. Борух смотрел в черную точку дула. Рука Ансельма тоже дрожала. Слишком далеко, думал Борух. Он не попадет.
— Огонь!
Гром разорвал утренний воздух и голову Боруха. Вспорхнули и унеслись из леса птицы. Руку дернуло, земля оказалась совсем близко, холодная и влажная, перерытая лопатой. Мертвая земля. Борух осознал себя сидящим на корточках. Он все еще держал мишень у головы, вдавливая ее в висок до боли. Его всего трясло.
— Десять! Восемь! Девять! Десять! — кричали вокруг него, объявляя результаты.
Рядом вырос Ансельм. Одним рывком он поставил Боруха на ноги. Заглянул в мишень и прошипел:
— Теперь ты точно покойник. — И громко объявил свой результат: — Шесть!
Дырка от пули была сильно выше центра. Из-за того, что Борух испугался и присел, Ансельм промазал. За это Борух получил короткий и точный удар в живот. Ансельм сунул ему пистолет и забрал мишень.
Теперь пришла очередь Боруха стрелять. Эберхард скомандовал приготовиться, и Борух кое-как заправил патрон, взвел курок. Наставил пистолет на Ансельма, прищурился. Мишень, далекая и нечеткая, плавала в прицеле. Иногда голова Ансельма тоже попадала в него.
Время будто замедлилось. Борух даже успел подумать страшную мысль: ведь если он сейчас выстрелит и попадет в Ансельма, это спишут на несчастный случай. Возможно, Боруха серьезно накажут, но все равно решат, что это просто случайность.
Вот только сам он никогда не поймет, что вело его руку: тяжесть пистолета — или злость.
Наверное, что-то в Борухе изменилось, потому что у Ансельма вдруг вытянулось лицо. Глаза полезли на лоб, а уголки губ, наоборот, поползли вниз. Пальцы впились в мишень.
Ансельм глядел на Боруха и боялся его.
— Огонь! — крикнул Эберхард.
И тогда Борух бросил пистолет и побежал.
Профессор Любовь
Входя в квартиру, Синицын всегда робел и долго прихорашивался перед овальным зеркалом в прихожей, прежде чем переступить порог кабинета. Любовь Владимировна его не торопила. Как и многие другие, Синицын ходил не по своей воле. Он участвовал в финской кампании, а спустя полгода случился некрасивый срыв прямо на службе. Тогда Синицын угодил сначала в Кащенко, а потом уже к Любови Владимировне, на долгое лечение.
Синицын вошел, шаркая гостевыми тапочками. Он выглядел встревоженным. Любовь Владимировна стала расспрашивать его об успехах, и Синицын, воодушевившись, рассказал, как прекрасно держит себя в руках на службе и как справляется с приступами гнева.
— Я же понимаю, что теперь совсем другое время, мирное, — рассуждал он с грустной улыбкой. — И так себя вести, пугать людей — нельзя.
От коллег из Кащенко Любовь Владимировна знала, что именно произошло: напал на сослуживицу, угрожал ножом. Но сам Синицын о своем срыве пока говорил обтекаемо, и она не давила.
— Это просто война. — Синицын постучал себя пальцем по виску. — Вот тут, сидит в голове. Я как почувствую какую-то угрозу, так сам не свой становлюсь. Но сейчас уже гораздо лучше, Любовь Владимировна! Ведь я лежал в больнице, и мне помогло. Так что теперь я знаю грань, в психушку больше не хочу.
Она кивнула, будто соглашаясь с ним.
— Рада слышать. Ну а как дела дома? — спросила небрежно, как если бы они с Синицыным были старыми приятелями, которые встретились поболтать о том о сем.
— Дома? Замечательно! — воскликнул Синицын и взбрыкнул левой ногой. Его улыбка застыла, словно приклеенная, а нога мелко заходила вверх-вниз, нажимая на невидимую педаль.
Минут пятнадцать Синицын кружил вокруг проблемы, прощупывая почву. И только когда убедился, что его не осудят, наконец признался, что поссорился с женой.
— Из-за чего? — спросила Любовь Владимировна, делая отметку в журнале Синицына.
— Из-за того, что она вбила себе в голову читать эти упаднические стихи, — выплюнул он, вдруг ощетинившись. — С кем-то спуталась, бегала по вечерам из дома, якобы за продуктами…
— Какие стихи? — уточнила Любовь Владимировна и мельком взглянула на ногу.
Нога Синицына дрыгалась так, что он и сам, наконец, заметил и хлопнул себя по коленке.
— Да этой! — гаркнул он и жестом показал большой нос. — Ну, я ей устроил, конечно, Ольге-то моей. Сообщил, куда следует, что стишки-то неблагонадежные, пусть их запретят к едреной матери. А книжку сжег — чтобы неповадно было всякую контру в дом таскать. Ну, постращал еще маленько…
— Постращали? — Любовь Владимировна приподняла бровь. — Как именно?
— Да кочергой, знаете... — Перехватив ее взгляд, Синицын спохватился, залепетал со смешком: — Вы только не подумайте, Любовь Владимировна, ничего такого! Ну, не убил же, в самом деле! Да и сами посудите: нужно было ее наказать, бабешку-то. Это ж как она рисковала!.. И было б из-за чего, а то — какая-то рыдающая поэтесса. Ни уму, ни сердцу.
— То есть, — уточнила Любовь Владимировна, записывая, — вы сожгли личные вещи своей жены, написали донос на стихи и… эм-м… пригрозили кочергой. Так?
Нога Синицына успокоилась, и он благостно вытянул ее вперед.
— Исключительно для острастки, — кивнул он. — Я ведь законопослушный гражданин и как муж несу ответственность за моральный облик своей жены.
Любовь Владимировна задержала руку над журналом и внимательно посмотрела на Синицына. Тот улыбался.
— Потрясающе, — проговорила она. — И как к этому отнеслась ваша жена?
— Поплакала, конечно, — со вздохом признал Синицын. — Зато больше никуда не шляется, стихов не читает. Тихонько сидит, как мышка-норушка, лишний раз и взглянуть боится. Дома — мир и порядок. — Он снисходительно покачал головой. — Хорошая она у меня, конечно. Красивая, старательная. Жаль только, как дитя безмозглое, присмотр ей нужен.
— Но вы не видите ничего общего между прошлым инцидентом и новым?
Синицын замотал головой, и его жидкие волосики, старательно приглаженные в прихожей, растрепались.
— Что вы! — воскликнул с возмущением, будто Любовь Владимировна его оскорбила. — Это совсем другое.
Вдруг на лестнице послышались шаги, и Синицын, вспугнутый, дернулся. Любовь Владимировна наскоро свернула сессию, пообещав, что к этому разговору они еще вернутся. Синицын, довольный, словно школьник, которого отпустили с последнего урока, попрощался до следующей пятницы. Столкнувшись в дверях с новым посетителем, он опрометью выскочил на лестничную клетку.
Из полумрака прихожей, виновато улыбаясь и оглядываясь вслед Синицыну, выступил Ваня Лихолетов.
— Ванюша, дорогой! — Любовь Владимировна протянула к нему руки, чтобы поскорее обнять. — Давненько не виделись.
Ваня подошел к ее коляске, наклонился, и она заключила его в объятья.
— Ну, как вы, Любовь Владимировна?
— Да как видишь! Ни сна, ни отдыха измученной душе. — Она взмахнула рукой, имея в виду сразу все: и работу, и быт, и товарищей в черной машине под окнами, которые караулили ее, как церберы. — Пойдем-ка лучше на кухню. Ты кофе будешь?
Радио на кухонном столе тихонько шуршало голосами дикторов. Где-то за стенкой, у соседей, гремело и шкворчало, по вентиляции тянулся запах жареных грибов. Ваня зажег примус, но больше Любовь Владимировна ничего ему не доверила. Она сама всыпала в джезву молотый кофе и специи, залила водой, поставила на синий огонек. Ваня выглянул в окно, задернул штору.
— Простите, я, наверное, не вовремя, — сказал он. — Знаю, у вас пациенты, и не хотел бы мешать…
Любовь Владимировна махнула рукой.
— Не бери в голову. Сами стыдятся, что ходят ко мне, — сказала, поглядывая за коричневой пенкой. — Лучше бы чего другого стыдились…
— Жалко, что стыдятся! А то можно было бы вывеску на дом повесить, — рассмеялся Ваня и проскандировал: — Профессор Любовь: избавит вас от мигреней, бессонницы и скуки!
Любовь Владимировна улыбнулась. Ваня утешал одним своим видом и на редкость жизнелюбивым нравом. Профессор Любовь — как назвал четыре года назад, от волнения потеряв по дороге отчество, так оно и повелось.