— Ты же знаешь, что я тебе всегда верю. — Пан Бербелек обхватил голову Шулимы обеими ладонями, придвинул к своей, половина, четверть дыхания, антосы сливаются в один, сейчас даже их сердца станут биться в одном и том же ритме. — На озере, в ночь Изиды. Что ты мне тогда сказала. Ты вовсе не гонец кратистосов. Так что я никогда не смог быть способным солгать.
— А я не говорила, что я гонец. Вспомни. Я не говорила.
— Зачем отпираешься. Раз ты не гонец, лги, сколько влезет.
Шулима хрипло рассмеялась. Положив жаркую ладонь на щеке Иеронима, она провела ногтем по изгибу его носа, над губами, вокруг глаза. Она выскальзывала из его Формы, но тут он ничего не мог поделать, сейчас она и его заставит рассмеяться.
— А если я сама говорю, что лгу. Это будет правдой или ложью?
— Правдой будет то, что ты говоришь, что лжешь.
— Не шути, Иероним.
— Когда ты начинаешь это говорить, это еще правда; а вот когда заканчиваешь — уже ложь.
— А если бы ты получил такое письмо: Все, что здесь написано, это ложь.
— Не имеет значения, что бы там было написано. Допустим, я держу в руке яйцо, из которого проклевывается цыпленок. Окажется он петушком или курицей? Этого еще нельзя утверждать. Но я решительно заявляю: «Это петух». И пускай это и вправду будет петух. Тем не менее — я лгал.
— Следовательно, решающим является намерение.
— Всегда. Да и что такое ложь без лжеца? Просто словесный пример.
— А правда?
— Тоже.
— То есть, даже если потом удостоверишься, что слова совпадают с действительностью…
— Раз они были произнесены с намерением солгать…
— Ну а неправда, высказанная с полнейшей уверенностью?
— Откуда ты знаешь, что это неправда, раз считаешь ее правдой?
— Узнаю потом.
— Но потом ведь не заявляешь, что это правда.
— Так как же это получается? Один раз утверждение правдиво, а другой — ложно?
— Знаю, знаю, сторонники Аристотеля забили бы меня камнями. Никакой из меня софист. Но ложь и правда всегда зависят от того, кто говорит и кто слушает. Вот ты, к примеру. Кто ты на самом деле? Что бы ты мне сейчас не сказала — я знаю, что поверю, и это будет правдой.
Шулима дернула головой и вырвалась из объятий Иеронима. Энергично подтянув ноги, она села у него на груди, раздвинув ему плечи коленями. Сейчас Шулима сидела выпрямившись, уложив руки симметрично на бедрах, отбросив волосы на спину, голова поднята — она глядела сверху, без улыбки, правый профиль освещенный, левый в тени, правый браслет блестит, левая змея затененная — поза царя или жреца, даже груди практически не поднимаются в спокойном дыхании; почему она такая спокойная, когда глядит вниз, на него, словно на гадину, на которую только что наступила, на то, что ползает в пыли и не стоит какого-либо проявления чувств, даже презрения или отвращения; в этот момент до пана Бербелека наконец дошло, почему тот гамантроп без колебаний пошел под нож эстле Амитасе, в ту майскую ночь приветственного приема у Лаэтетии, почему он безвольно улегся у ног Шулимы, красивой, прекраснейшей, и ждал прихода смерти.
— Я родилась в семьсот тринадцатом году После Упадка Рима, — начала она на классическом, аттическом греческом языке, наполовину шепот, наполовину пение. — В стране пира и гармонии. Первые двести лет я не ступила на поверхность Земли. Я жила в огне; жила под зеленым глазом Земли, под ее черным зрачком, полумесячный день и полумесячная ночь, все было большим, практически бесконечным — время, мир, счастье, молодость, мать. Четыре века в короне моей матери, рядом с ней — да, дорогой мой, ты видишь и эйдолос богини; куда бы я не пошла, сколько не пройдет лет, ее морфа останется во мне, останется мной. Леезе увидела и узнала. Она пришла сложить присягу на верность — но ее верность была такой: хранить молчание; так что она должна была умереть. Ведь за меня до сих пор карают смертью. Я присвоила себе другую внешность, хотя и знаю, что она менее всего важна; если бы могла, то маскировалась бы лучше. Но не могу — мать слишком сильна. Она самый сильный человек, который когда-либо родился. Перед тем, как против нее объединились и изгнали, она распространила свой порядок на большую часть Европы, на половину Африки, часть Азии. Да, она охватила бы всю Землю, и это было бы хорошо, вы благословили бы ее за это. Ты прав, я не могу говорить иначе, не могу иначе мыслить, но — ты веришь мне, Иероним?
Тот взял ее руку, придвинул запястье к своим губам.
— Я не могу думать иначе.
Шулима вырвала ладонь.
— Смотри мне прямо в глаза. Я дочь кратисты Иллеи Коллотропийской, Иллеи Потнии, Иллеи Жестокой, Лунной Ведьмы. Шулимой Амитасе я зовусь по отцу, эстлосу Адаму Амитасе, текнитесу психе. Я спустилась на Землю, чтобы положить конец Искривлению мира.
Семь, восемь, девять — считал Иероним удары собственного сердца; паршиво.
— А как я могу присягнуть тебе на верность и выжить?
— Не хочу, чтобы ты присягал мне!
Шулима схватилась в столь же неожиданном порыве энергии, что и ранее, спрыгивая с кровати и подбегая к ближайшему окну; если бы не сетка, наверняка бы выпала на балкон или сбежала бы в сад. Крупная ночная бабочка трепетала за сеткой — Шулима ударила ребром ладони, бабочка свалилась.
Чтобы успокоить дыхание и голос, ей понадобилось какое-то время.
— Я обещала тебе величайшую битву всех времен. Ты от нее уже не сбежишь, уже ожидаешь ее. В ней относительно тебя у нас имеются два плана. Какой бы из них не осуществился — нам не нужен Иероним Бербелек, стоящий на коленях, но тот Иероним Бербелек, что плюет кратистосам в лицо. Я хочу такого Иеронима Бербелека.
Шулима не глядела на него, отвернувшись спиной, когда говорила, засмотревшись в александрийскую ночь. Пан Бербелек уселся, коснулся стопами холодного пола. Запах гиексового дыма замедлял его движения и мысли. Стройный силуэт женщины в высоком прямоугольнике окна — только одна эта картина четко и выразительно вычерчивалась в его зрачках. Ему вспомнился ирговый стилет, оставленный под кируффой. Поздно, слишком поздно, для всего поздно, морфа юношеской любви сжимала его сердце. Абель, Алитея — из вас я родился. Абель, Абель, Абель…
Совершенно сдавшийся пан Бербелек покачал головой.
— Так что же, кто Искривил Африку?
Желтый блеск Луны придавал смуглой коже Шулимы Амитасе гладкость и цвет тысячелетней бронзовой статуи.
— Пора уже, чтобы ты встретился с моей матерью.
МУБРАТЬСЯ
Огни Кноссоса, рев бьющегося в волноломы моря, крик птиц, вонь большого города, огни Лабиринта — все это они оставили за собой. Черноволосая пастушка вывела пана Бербелека — через оливковые и фиговые рощи, через виноградники, по полевым тропкам и между участками неоморфированных хлебов — на зеленые луга, раскинувшиеся на склонах южных возвышенностей. Весь Кафтор — это горы скалистые и горы зеленые; боги неоднократно перепахали его вдоль и поперек, многочисленные землетрясения, извержения вулканов — это был край чудовищного беспорядка и усталости природы, пока Госпожа Иллея не взяла его под свои крылья. То ли здесь начал возрастать ее антос, то ли именно отсюда пошла она в мир? До сих пор нет согласия между культами и историками. Тем не менее, этот остров выкормился на ее груди первым, еще до того, кратиста выступила на север, на восток, на юг, выглаживая и упорядочивая керос, куда бы не ступила. В настоящее время Кафтор балансирует на границе трех корон: Чернокнижника с северо-востока, Семипалого с востока и Навуходоносора с юга. И, видимо, не вся морфа Лунной Ведьмы была отсюда стерта; разве не благодаря ей могли они сейчас, среди зимы, в сырые предрассветные часы короткого дня путешествовать по бесснежным лугам, одевшись всего лишь в легкие плащи, с сочной травой под ногами?
Едва лишь они свернули влево, на восток, над хребтом горы засветилась рваная линия зари. Пастушка указала посохом прямо перед собой, на холмы над Амнизосом и на растянувшийся ниже, к северу, порт. Он не знал ее имени, девочка не представилась, спрятав монету, лишь молчаливо улыбнулась. С того момента, как они покинули Кноссос, она не обронила ни слова. Шла неспешно, за что он был ей благодарен: несмотря на вшитый в дно заплечного мешка плоский оронейгосовый камень, тяжесть багажа выжимала из пана Бербелека пот и сокращала дыхание. Лишь столько, сколько сможешь унести, сказала ему Шулима. И будь готов не на недели, но на месяцы; это не выезд в загородное имение аристократа и даже не джурджа. Ты покинешь земную сферу, мир четырех стихий и людских законов.
Когда они встали на террасе холма над Амнизос, Солнце висело уже на высоте пальца над горизонтом. Земля понемногу согревалась, с расположенных ниже лугов поднималась белая мгла, которую разгонял утренний ветер.
— Площадь Алтарей, — отозвалась проводница, очерчивая посохом в воздухе окружность. Затем она обернулась к мелкому оврагу и указала на группу старых фиговых деревьев. — Эйлеития. — Затем к северу: — Амнизрс, Диа.
Пан Бербелек кивнул ей и со вздохом облегчения сбросил заплечный мешок.
Еще раз вежливо поклонившись, маленькая пастушка двинулась быстрым шагом, чуть ли не бегом, вниз и в сторону побережья. За каким-то холмом она полностью исчезла с глаз Иеронима.
По словам Шулимы, лунный контрабандист должен был прибыть на рассвете. Сейчас он наверняка наблюдал за лугом из укрытия, ожидая, пока пан Бербелек не останется сам. Иероним медленно прошелся вдоль склона и обрыва. Здесь осталось где-то около дюжины громадных камней в форме параллелепипеда — это и были те самые старинные алтари. После изгнания Иллеи были запрещены все культы, родственные ее морфе, особенно на землях ее антоса, тем не менее, в случае религии, подобные запреты часто оказывались не действующими. Камни не заросли сорняками, не покрылись мхом; на поверхности некоторых пан Бербелек заметил следы воска, горелые места, темные пятна (засохшей крови?), процарапанные рисунки. Издалека были заметны бычьи рога. После стольких веков к запретам относились не слишком серьезно. К примеру, в городе никто не удивился, когда чужеземец громко искал проводника к Гроту.